Что почитать?

 Последний приезд в Петербург

 

Многие заметили, что Лермонтов в этот приезд изменился. Времяпрепровождение в свете больше не манило его. Он встретил там тех же дам с невинно-ядовитыми улыбками, тех же пустых блестящих адъютантиков. По гостиным пели те же самые романсы и теми же сахарными голосами. Когда прежние однополчане-гусары звали его к ломберному столу, он ставил несколько карт, зевал и удалялся.

На масленую он получил приглашение к Воронцовым-Дашковым.

Казалось, как не затеряться Лермонтову среди шести сотен приглашенных? Но царь, который явился неожиданно, высмотрел его и выразил своё неодобрение дерзкому веселью не прощенного им поручика. Армейский мундир с короткими фалдами выделялся среди толпы гвардейцев.

— Бога ради, Лермонтов! Что ты тут делаешь? Уезжай скорей,— твердил перепуганный Соллогуб.— Чего доброго, тебя еще арестуют! Видишь грозные взгляды великого князя?

— У меня в доме не арестуют,— легкомысленно отозвалась графиня. Однако вывела его боковым выходом.

Бывать в свете Лермонтову решительно расхотелось. Зато теперь гораздо чаще он посещал своих литературных друзей.

С некоторым удивлением он увидел, как велика его популярность. Недавно вышедшую книжку стихов, куда он включил всего двадцать восемь произведений, в Москве покупали чуть не с боя. В Петербурге всё выглядело сдержаннее, но литературные круги встретили его уже как бесспорно своего. Белинский смотрел на него влюбленно, Краевский с жадностью хватал любой черновик, Карамзины обижались, если он пропускал хотя бы один их приём.

Вечер у Карамзиных разгорался, как тёплый огонёк в печи. На столе шумел сменяемый самовар.

Пётр Андреевич Вяземский задал всем тему, утверждая, что стихи надобно читать, сообразуясь с логикой и смыслом, а не монотонной скороговоркой, как проборматывал их Пушкин.

Дух Пушкина витал в этих стенах, и на него поминутно оборачивались.

— Вот и нет! Пушкин читал как истинный поэт, — пылко возразила Евдокия Ростопчина, считавшая себя ученицей Пушкина с тех пор, как тот одобрил стихотворные опыты восемнадцатилетней девушки. Пушкину даже пришлось утихомиривать тогда её деда Пашкова, пришедшего в негодование от неприличия самого факта: стихи дворянской девицы, его внучки, напечатаны в альманахе «Северные цветы»!

Вяземский, виновник публикации, не вмешивался в дальнейший ход событий и лишь подтрунивал со стороны над чванством старика. Но Пушкин, прослышав о семейном скандале и о слезах оскорблённой Додо, поехал в дом и долго увещевал переполошенное семейство. Визит «первого поэта», а более того, придворного, близкого к государю и, как считалось тогда ещё, отличаемого им, смягчил Пашкова. Пушкин сумел польстить его самолюбию, расхваливая дарование внучки, а также уверяя, что стихотворство прибавит ей блеска в свете. Что, кстати, и оправдалось: Додо Сушкова вышла замуж за графа Ростопчина, любившего повторять, что он и сам не безразличен к поэзии, поскольку его отец выпускал во дни нашествия Наполеона лубочные листовки с раешником для населения Москвы. (Успокаивать и поднимать дух москвичей полагалось по чину старому Ростопчину как московскому генерал-губернатору той поры.)

— Обыденность интонаций принижает стих, — продолжала Евдокия Петровна.— Без ритма он не может существовать. Поэт мыслит не только словами, но и мелодией. Вы согласны? — обратилась она к присутствующим поэтам. Владимир Фёдорович Одоевский кивнул со своим обычным сомнамбулическим видом. Мятлев неопределенно пожал плечами. Лермонтов задумался.

— Нельзя по старинке только выпевать стих, — с досадой сказал он. — У стиха есть мускулы, он способен напрячься. Страсть чувства передается острием рифмы. О, я положительно несчастен, когда образ, найденный в кипении, вдруг застывает и давит на меня, как надгробие. Стихи могут жить только в движении, в изменчивости обличий. Люблю сжимать фразу, вбивать её в быстрые рифмы, но, когда нужно для мысли, вывожу ее за пределы одной-двух строк, растягиваю в ленту. Мысль должна жить и пульсировать. Вот вам моё кредо, милая Авдотья Петровна!

— Вы немыслимый вольнодумец, Мишель! Ищете свободу даже от цезуры и ямба, — отозвалась Додо, скорее одобрительно, чем порицая.

Мятлев и Одоевский слушали их разговор с полным вниманием, сочувствуя Лермонтову, хотя его взгляды едва ли совпадали с архаическими поисками Одоевского или с полными юмора поэмами Мятлева.

Пауза не ускользнула от острого внимания Софи Карамзиной.

— Вот и прекрасно, — воскликнула она, торопясь дать нужное направление возникшей заминке. — Каждый станет читать свои стихи, а мы послушаем и решим, кто более прав. Согласны?

Гости задвигались и заулыбались. Чтение стихов было обычным на этих вечерах, где редко танцевали, никогда не играли в карты.

— Вы начнёте, князь?

Пётр Андреевич Вяземский слегка поклонился и поправил очки. Он произносил стихи, как слова в разговоре, сопровождая их обычной для него улыбочкой, вкладывая двойственный смысл в каждое выражение:

Сердца томная забота,
Безымянная печаль!
Я невольно жду чего-то,
Мне чего-то смутно жаль.

Не хочу и не умею
Я развлечь свою хандру:
Я хандру свою лелею,
Как любви своей сестру.

Стихи были старые; Петру Андреевичу писалось всё труднее и труднее с каждым годом. Но все сделали вид, что слышат их в первый раз.

Мятлев, умница, дипломат, насмешник, читал театрально, простирая вперед руки, играя лицом и тоном. Он по-актёрски нажимал на те слова, которые казались ему особенно трогательными:

Как хороши, как свежи были розы
В моём саду. Как взор прельщали мой!
Как я молил весенние морозы
Не трогать их холодною рукой...

Настал черёд Лермонтова. Он произносил стихи сдержанно и отчётливо, без драматических ударений, выдерживая ритм. Его голос звучал то глуховато, то звенел баритональным металлическим гудением, словно издалека ударяли в колокол:

Люблю отчизну я, но странною любовью!..

Глаза, не мигая, смотрели на яркий огонь стеариновых свечей, которые горели светлее прежних, восковых, но имели и что-то неуловимо неприятное, химическое в запахе.

...Но я люблю — за что, не знаю сам —
Её степей холодное молчанье,
Её лесов безбрежных колыханье,
Разливы рек её, подобные морям...

«Какое львиное трагическое лицо!» — пронеслось в уме у Одоевского, пока его уши жадно впитывали своеобразную мелодику лермонтовской речи.

«Боек не по возрасту и не по роду. В чертах что-то восточное. А вовсе не шотландское, как ему угодно вообразить!» — Князь Пётр Андреевич Вяземский тем сильнее раздражался, чем властнее брали его в плен, помимо воли, лермонтовские стихи.

«Ай да офицерик! Колышет строфу, как на волнах, и я качаюсь вместе... слушал бы да слушал...» — безгрешно восхищался Мятлев.

«Конечно, он умнее их всех здесь, — думала Софи Карамзина. — Пушкин, бывало, забавлял меня и радовал, но от этого человека ознобно, как на морозе. Что готовит ему судьба? Боже! Защити и помилуй...»

 

Наталья Николаевна Пушкина

 

Одну из посетительниц салона Карамзиных Лермонтов предпочитал обходить, кланяясь с безукоризненным светским почтением издали и молча. Это была вдова Пушкина.

Но как ни был Лермонтов мрачно предубеждён против неё — издали, умозрительно, понаслышке, — оказавшись вблизи и заговорив с нею, он тотчас подпал под очарование пушкинского вымысла о ней. С изумленной умиленностью поверил, почти убедился, — Пушкин не ошибался! Чистейшая прелесть. Образец её.

Наталья Николаевна, давно отвыкшая от особого мира поэзии, втянувшаяся в докучный вдовий быт с болезнями детей и необходимостью экономить на шпильках, вдруг под черными глазами странного поручика начала освобождаться из невидимых пелен, дышать глубже и вольнее. Она просыпалась, хорошела на глазах, всё её существо, как встарь, излучало простодушную прелесть — на неё смотрел поэт!

— Вы ещё будете счастливы, — сказала она ему благодарно.

Он покачал головой.

— Человек счастлив, если поступает, как ему хочется. Я никогда этого не мог.

— Почему? — Её большие близорукие глаза смотрели с ласковой укоризной.

— Моя жизнь слишком тесно связана с другими. Сделать по-своему значило бы оскорбить, причинить боль любящим меня, неповинным.

Она пролепетала, потупившись:

— Неповинным?..

Он ответил не слову, а тоске её сердца:

— Все неповинны, вот в чём трудность. Некому мстить и с кого взыскивать?

— Многое начинаешь понимать и ценить, только потеряв, — сказала она, поборов близкие слёзы. — Это ужасно.

— Нет, это благодетельно! Душа растёт страданием и разлукой! Счастливые дни бесплодны. Вернее, они начальный посев. Но подняться ростку помогает лишь наше позднее понимание.

— Я богата этим пониманием, мсье Лермонтов. Но что с того? Он об этом никогда не узнает!

Лермонтов близко заглянул в её глаза с влажным блеском.

— А если он знал всегда? Если его доверие было безгранично, как и любовь к вам?

Они долго молчали, близко нагнувшись друг к другу.

— Бог воздаст вам за утешение, — сказала наконец она, откидываясь с глубоким вздохом. И вдруг прибавила непоследовательно, с живой, ясной улыбкой: — Я очень люблю вашего «Демона». Почему-то ощущаю себя рядом с ним, а не с Тамарой. Особенно когда он так радостно парит над миром. Я никогда не видала Кавказа... Всегда завидовала Александру, что он так много путешествовал.

Движение её мысли сделало новый поворот. Черты стали строже, словно тень юности окончательно покинула эту женщину — вдову и мать.

— Смолоду мы все безрассудны: полагаем смысл жизни в поисках счастья.

— А в чем этот смысл? — спросил Лермонтов с напряженным вниманием. Казалось, от её слов зависит: упрочится или оборвется возникшая между ними связь. Она была чрезвычайно важна для обоих.

— Думаю... нет, знаю! Назначение в том, чтобы наилучшим образом исполнить свой долг.

— В чём же, в чем он? — добивался Лермонтов. Не для себя он ждал ответа. Да, пожалуй, и не для неё. Неужели для мёртвого Пушкина? Чтобы разрешить вечную загадку поэта? Понять предназначение поэта?

Тень беспомощности промелькнула по гладкому лбу Натали. Она не могла объяснить.

— Это знает о себе каждый,— сказала она просто.

— Вы правы,— отозвался Лермонтов спустя несколько секунд, словно смерив мысленным взглядом безмерные глубины и возвращаясь из них.— Главное, не отступать от самого себя. Довериться течению своей судьбы.

— И Божьей милости,— добавила она.

На этом кончился их разговор. Он подал ей руку братским движением. Она поднялась с кресел и возвратилась к остальному обществу.

Весь конец вечера Лермонтов был спокоен и умиротворён. Вдова Пушкина оставила в нём чувство прекрасного и безнадежного.

Дыша петербургским воздухом. Лермонтов всё чаще думал о Пушкине, применял его судьбу к своей. И всё больше находил несовпадений.

Пушкин жил в окружении людей, близких по духу. Лицейское товарищество было важнейшей частью его жизни, тем светлым кругом от лампы, где душе казалось вольно и уютно посреди российского последекабристского мрака... Лермонтов, как и Тютчев, прошёл мимо Пушкина, не был им особо замечен, находился как бы за чертой света, хотя стихи его Пушкин читал. В сущности, жадности к новым дарованиям у Пушкина могло и не быть: он сам был переполнен до краев. То, что он хвалил (и, наверно, искренно) стихи своих приятелей, говорило лишь о том. что их пустоты и слабины он безотчетно заполнял собою. Он нуждался в ласке и побратимстве. Лермонтов мог обходиться самим собой.

Пушкин не выходил из-под обаяния образа Петра. Восхищался им и противоборствовал ему, искал литературному образу точный исторический эквивалент.

Для Лермонтова Пётр словно вовсе не существовал. Самой влекущей фигурой в истории для него стал Наполеон — почти современник (когда умер Наполеон, Лермонтову было уже одиннадцать лет). Иван Грозный был интересен не столько как личность, сколько как весь отрезок времени, придавленный тяжелой дланью царя,— и то, как выпрямлялись люди, вырываясь из-под этой длани. Мотив, в высшей мере созвучный самому поэту!.. Но Пугачев притягивал их обоих. Они постоянно возвращались к нему пером и мыслью...

Альбом Владимира Одоевского

Бабушка так и не выбралась из Тархан, а отпуск Лермонтова кончился. Он продолжал мечтать об отставке, надеялся, что свадьба наследника престола, когда милости сыплются пригоршнями, смягчит его гонителей. Хлопотали со всех сторон; Жуковский, пользуясь своим придворным положением — через императрицу и наследника — без толку! Око Бенкендорфа нависало над Лермонтовым, как злая луна, прикрытая тенью.

Двенадцатого апреля поутру Михаил Юрьевич в нервическом волнении вбежал в кабинет к Краевскому. То присаживался на стул, то бросался, словно в изнеможении, на диван.

— Да объясни, что с тобою? — воскликнул наконец Краевский, с неудовольствием отрываясь от письменного стола.

Лермонтов ухватил его с какой-то судорожностью за отвороты сюртука.

— Разбудили чуть свет, передали от дежурного генерала главного штаба Клейнмихеля: за сорок восемь часов покинуть столицу и ехать в полк. Я знаю, это конец! Ворожея у Пяти углов сказывала, что в Петербурге мне больше не бывать, а отставка будет такая, после которой уже ничего не попрошу...

Краевский утешал неумело. Он был удручён.

Лермонтов ездил по Петербургу, прощался с друзьями. Настроение у него понемногу изменилось.

Владимиру Фёдоровичу Одоевскому бросилась в глаза уже его внутренняя собранность, готовность к чему-то долговременному — работе, писанию.

И — грусть. Дымка её надо лбом.

Одоевский в безотчётном предчувствии подошел к окну, взглянул на гнилые сумерки петербургской весны.

— Душно у нас и темно,— сказал он.

— Право? А я не чувствую,— рассеянно отозвался Лермонтов. — Мне хорошо.

— Отчего же хорошо, мон шер? — не то с досадой, не то с удивлением сказал князь. — Всё пятимся назад. Что было обнадёживающего, светлого, вспять течёт, как река.

— Да реки вспять не идут,— сказал Лермонтов с мягкостью и терпением.— Реки к крутизне стремятся. Я насмотрелся на кавказские стремнины: лишь упав с высоты, разбившись на тысячу струй, река и собирает себя воедино, вольно течёт к морю.

— Так ты веришь в ясную будущность?

— Разумеется. — Лермонтов тоже посмотрел на густеющий туман, на желтоватые капли испарины в стёклах. — Но не для себя. Мне-то головы не сносить. Царь — животное плотоядное.

— Бог знает, что ты говоришь! — расстроенно вскричал Одоевский. — Грешно, брат.

— Прости, не стану.

Владимир Фёдорович с поспешностью начал рыться в ящичках и на этажерках. Откуда-то из-под спуда добыл замшевый, песочного цвета дорожный альбом в виде портфеля на застёжке. Макнул в чернильницу перо, сделал надпись широким почерком: «Поэту Лермонтову, даётся сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне её сам и всю исписанную, к. В. Одоевский. 1841. Апреля 13-е. С. Пбург»...

— Теперь попробуй ослушайся!

Они обнялись.

В тот же вечер на прощальном ужине у Додо Ростопчиной Лермонтов прочёл скороговоркой, с перехваченным горлом:

От лести презренной, от злой клеветы
Уста мои чисты и святы,
И путь мой повсюду был путь правоты,
Трудами и горем богатый.

Заносить четверостишие в альбом не стал. Но все последующие писал уже только туда.

Утром, едва развиднелось, двоюродный брат Аким Шан-Гирей проводил Мишеля до почтамта, от которого закладывались кареты в Москву.

Монго Столыпин после отпуска выехал раньше; они встретились в Туле и продолжали путь вместе. Лермонтова сердили долгие остановки на почтовых дворах из-за распутицы.

Его жизнь отсчитывала уже не годы — только месяцы, а он всё торопил и торопил летящие дни.

С полпути самовольно свернули в Пятигорск, выправили там у знакомого лекаря свидетельства о болезни.

В то жаркое лето на водах Михаил Юрьевич ощутимо менялся прежде всего для самого себя.

По инерции он жил прежней жизнью: поутру ванны, до обеда болтовня с приятелями, после обеда игра в карты или верховая прогулка, вечера почти ежедневно в гостиной генеральши Верзилиной, танцы под фортепиано, сочинение эпиграмм и шаржирование друг друга в альбоме сестер Верзилиных Но смерть постоянно присутствовала в его размышлениях. Он не торопил её, но и не отворачивался. Во всём, что он писал в эти весенне-летние месяцы, неотвратимо звучала нота прощания.

Он многого не знал о самом себе. Зато жил добавочным ощущением будущего. Было ли это социальным предвидением или лишь бунтом совести, взрывом молодых чувств — едва ли бы стал объяснять, даже если бы его спросили в упор. Но спрашивать было некому. Хотя к его имени тянулось множество людей, его стихами не могло насытиться следующее за ним поколение (странно говорить о «следующем поколении» применительно к столь молодому человеку! Но таков феномен лермонтовского возраста: он дан всем и на много лет вперёд). Российская читающая молодежь готова была признать его своим вожаком, следовать за ним. Голос Лермонтова прозвучал как клич в ночи, как призыв к действию. Так он и был понят. Он еще просто не успел осознать, сколько единомышленников ему готовилось!

Неважно, кто с чего начинает. Главное, что по истечении лет человек непременно становится тем, чем должен быть. Обстоятельства помогают этому не потому, что они благоприятны, а оттого, что человек призвания поворачивает их к себе нужной стороной: чего-то не замечает вовсе, другое с жадностью впитывает.

Ожог — вот нечто из сущности Лермонтова. Темное небо времени ожглось им, как метеором. Лермонтов — сгусток бунтарского пламени — погашен о чёрную дыру века...

 

- Чем запомнился последний приезд Лермонтова в Петербург?

- Расскажите, какое впечатление произвело общение с вдовой Пушкина на Лермонтова?

- Какой подарок получил поэт от князя Владимира Одоевского?

 

Яндекс.Метрика