Что почитать?

Встреча с декабристами

 

По совету Петрова он пустился догонять за Кубань отряд генерала Вельяминова («отличишься, и прощение не замедлит»). До Тамани добрался быстро. Но там море разгулялось уже по-осеннему, и пришлось поневоле застрять.

Тамань лежала голой и плоской на берегу пустынного азовского лимана.

Мазанка, куда его определили на постой, лепилась на утесистом берегу. Низкие оконца выходили во двор и на море, а глинобитный пол был устлан полынью. Спозаранку у печи копошилась тугая на ухо старуха. Ей помогал слепой мальчик в сермяге. Самого хозяина по прозвищу Царынник (прежде он досматривал степные покосы, по-здешнему царину) постоялец видел редко, лишь его молоденькая дочь то и дело мелькала во дворе и над обрывом. Её одежда являла диковинную смесь казачьих и азиатских обычаев, но наружность показалась ему замечательной! Он не уставал наблюдать ее: смугло-матовое лицо, пряди темных волос, закрывших щеки. Движения её были угловаты, но как-то скульптурно свободны, будто у горного животного, беспечного и настороженного... Ундина!

Любование кончилось в одночасье. Он заподозрил, что баркасы Царынника возят контрабандное оружие для продажи горцам, и вся стайка разлетелась, прихватив его военное платье, дагестанский кинжал, шкатулку с бумагами. Местное начальство лишь посмеялось: воровской, мол, тут народ.

Плыть дальше в Геленджик не имело смысла; осенняя кампания отменялась по случаю скорого прибытия царя, и отряд Вельяминова уже покидал Ольгинское укрепление.

Лермонтову выписали подорожную № 21 от Ольгинской до Тифлиса: «Во внимание, что ваше благородие прибыли к действующему отряду по окончании первого периода экспедиции... предписываю вам отправиться в свой полк...»

Чтобы явиться к начальству, в Ставрополе Лермонтов дожидался, пока ему сошьют новую форму взамен украденной: куртку с кушаком, шаровары и кивер из черного барашка с большим козырьком, как положено нижегородскому драгуну.

Вечера коротал у доктора Майера: тот возвратился из Пятигорска к месту постоянной службы. В двух тесных комнатках с низкими потолками было не продохнуть от трубок, а из запотевших глиняных кувшинов гостям разливали по стаканам красное вино.

Из Сибири только что прибыли несколько ссыльных декабристов. Лермонтов сожалел, что накануне его приезда поэта Александра Одоевского отправили с конвойным казаком дальше, да и Назимов с Нарышкиным задержались не более чем на день. При штабе оставались только Голицын и Кривцов. Оба служили на Кавказе уже по нескольку лет; Голицын за заслуги в боях был произведен в прапорщики, Кривцов дожидался того же. Перед ними в ближайшем будущем маячила желанная отставка. Другие же только начинали солдатчину.

Князь Валерьян Михайлович Голицын перелистывал наваленные в беспорядке на столе фолианты — «Историю французской революции» Минье, «Историю контрреволюции в Англии» Карреля и Токвиля «О демократии в Америке» (доктор Майер читал на трех языках). От этих книг Голицын переходил на отечественных летописцев.

— В своё время, — говорил он, — нас возмущала «История Государства Российского», потому что её автор умилялся гармонией и порядком в любом обществе. Даже несовершенное, оно якобы освящено веками. А наша цель была изменить порядок, вызвать перемены. Мы хотели стать первым толчком.

Лермонтов пробормотал про себя, но вполне явственно для других:

В его «Истории» изящность, простота
Доказывают нам без всякого пристрастья
Необходимость самовластья
И прелести кнута.

— Пушкин любил Карамзина и частенько защищал его! — с горячностью прервал Кривцов, недовольный вмешательством малознакомого офицера.— Эта эпиграмма только приписывается ему. Теперь я и сам думаю, что Карамзин во многом прав: Россия недозрела до свободы.

— Дух времени переменился?—с улыбкой спросил доктор Майер.

— Не спорю.

— И вместе с ним люди?

— Может быть. Но мы же и не хотели ничего чрезмерного!

— А разве известна мера вещей? — опять не удержался Лермонтов.

— Ах, милый друг,— примирительно вмешался Голицын. — Что будет, то будет. И всё-таки наша молодость незабвенна, как первый шаг к преобразованию умов!

— Тут я с вами согласен, князь. Нынешнее поколение оставит после себя одни жандармские мундиры да гусарские ментики.

Провожая Лермонтова последним, доктор Майер слегка пожал плечами.

— Они очень отстали образом мнений от настоящего времени. А знаете, — добавил он другим тоном,— что Грибоедов называл кавказскую войну борьбой барабанного просвещения с лесной свободой?

— Вот как? — живо подхватил Лермонтов.

 

Странствие с Александром Одоевским

 

— Ваше благородие, — вполголоса сказал денщик, разложив у подножия дуба походный поставец с сыром, хлебом и вареными яйцами. — В сакле ночевал ещё один проезжий. При них конвойный казак.

Лермонтов тотчас догадался, что это Александр Одоевский.

— Князь, — сказал он, слегка поклонившись сгорбленному, плохо побритому человеку в солдатской шинели. — Мне сказали, вы ждёте оказии в Нижегородский полк? Прапорщик Лермонтов. Назначен туда же. Окажите милость присоединиться.

Одоевский вскочил, взял под козырёк, потом опустил руку.

— Сердечно рад.

— Тогда, может быть, откушаем? В поставце яйца вкрутушку... — У него вырвалось словцо из далёкого детства, когда нянюшки и мамушки подносили ему то блюдце, то тарелку, умильно заглядывая в лицо и припевая: «Попробуй, батюшка, только лизни...»

Одоевский улыбнулся. Остаток скованности его покинул.

— Ах, как славно: вкрутушку! Сто лет не едал.

Они присели рядом и заговорили уже совсем по-свойски.

Дальше они странствовали вместе, то пускаясь вдогонку попутному транспорту, то с беспечностью отставая от него.

Позади оставалась северная Кабарда, там, где она смыкается с Осетией, горы в полусолнечной дымке трав, ложбины, засеянные овсом, купы плодоносного шиповника и ореховые заросли, переходящие в скудный горный лес. Даже встретилось одно дождевое озерцо: появилось после ливней и вот же, не мелеет. Воздух жужжал пчелами и звенел кузнечиками. Слоистое небо нависало ровным колпаком — словно стоишь в центре мира...

Разговоры их не прерывались ни на минуту и становились всё откровеннее.

— Царская фамилия стояла на пути к свободе, — жестко сказал Лермонтов.— Что ж вы не стреляли по государю, стоя против него в каре на площади?

— Помилуй, как можно,— пробормотал Одоевский, зябко поводя плечами.— Я с ночи дежурил у спальни государя. Ночью он проснулся, спросил, что за шум у дверей. Я ответил, что смена караула. Мы были одни...

Лермонтов смотрел на него с участливой жалостью.

— Святые вы простаки!

— Полно, полно. Но веди ты эти речи ради Христа. Предупреждал генерал Вельяминов: повсюду незримо голубые мундиры.

— Моя голова ими уже помечена. — отозвался Лермонтов с напускной беспечностью.

Они помолчали, думая каждый о своём.

— Не прими и ты в обиду, — сказал наконец Одоевский, не в силах сладить с неотвязной мыслью.— Но откуда у тебя эта холодная злость ко всему, чем утешаются другие люди? Ты молод, имеешь любящую родню и обеспеченное будущее... Государь наверняка скоро простит тебя... Наконец, ты поэт, каких у нас мало! Верю, ты наследуешь пушкинскую лиру!

Лермонтов как бы внутренне отмахнулся от половины лестных слов дружелюбного попутчика. Отозвался лишь на то, что мучило его самого.

— Вы жили смолоду в мире, который улыбался близкими свободами. Даже Сибирь не охладила вам сердец. У меня нет таких обнадеживающих воспоминаний. Мой опыт другой, а время — тёмная ночь без всполоха и отклика.

— Но за ночью неизбежно приходит рассвет!

— Для тех, кто успеет его дождаться... А, — добавил Лермонтов совсем другим тоном,— вот и мой денщик с твоим казаком! Видно, подоспела оказия.

— Вы удачливее нас, — сказал он, когда они снова остались наедине.— Вы верили мечте и сполна познали борьбу. Наш удел лишь разочарованность проясненного ума. Всё мёртво, всё вытоптано вокруг нас.

— Прояснённый ум обязательно найдёт выход на живую тропу, Миша, — возразил Одоевский, касаясь его рукой, жестом милосердным и почти детским, тронувшим Лермонтова.— Только ты, сделай милость, не задирайся, не зли всех вокруг.

— Не могу я слушать благоглупости! Вечные надежды на чудеса.

— Нет, ты не прав. Поверь, есть достойнейшие люди. Жаль, ты не сошёлся с Назимовым покороче. Знаешь, как он ответил государю? «Вы, ваше величество, превратили дворец в съезжую!»

Одоевский увлёкся. Лермонтов не прерывал его.

«Отрада одиночества» решительно перестала тешить повзрослевший ум. Мучительно тянуло окунуться в «толпу» — уже не романтическую и отстранённую, а вполне реальную, состоящую из множества разнородных личностей, возможно, во многом подобных ему, но ещё не выявленных, не дошедших полностью до его сознания, а следовательно, и не сроднившихся с душой.

Жадность чисто писательская к окружающим людям, проявлению их характеров теперь дополнялась желанием быть понятым в свой черёд другими, чтобы ум с сердцем были в ладу, чтобы не страдать от отчуждённости, которая при трезвом рассмотрении грозила душе бесплодием.

 

Семья Чавчавадзе

 

То, что здесь, на краю света, в Тифлисе, у него нашлись родственники, и рассмешило, и раздосадовало его. Казалось, мир состоит из Столыпиных и Арсеньевых, из Арсеньевых и Столыпиных со всеми их разветвлениями. Но не из Лермонтовых.

Он остановился в доме у Прасковьи Николаевны Ахвердовой, урождённой Арсеньевой. Та была замужем за боевым кавказским генералом, который одно время быт губернатором Грузии, славилась столичной образованностью и любезным обхождением. Князь Александр Герсеванович Чавчавадзе, сторонник сближения русской и грузинской культур, охотно доверил Прасковье Николаевне свою дочь Нину. Обе семьи связала многолетняя дружба. В гостиной Ахвердовой произошла и помолвка княжны с Грибоедовым.

Нина Александровна Грибоедова живо напомнила Лермонтову его кузин, подружек юности. Она была оживлена и доброжелательна, держалась просто, смотрела с тихой лаской. Он глубоко вздохнул.

— В воздухе вашей гостиной есть нечто ангельское.

Нина вскинула брови, словно спеша отклонить банальный комплимент, но он продолжал серьезно:

— Вы, наверно, заметили, что в разных местах ощущаешь себя неодинаково, даже если это происходит в один и тот же день? Внутреннее чувство подчиняется чужому влиянию. И совсем необязательно это должен быть человек. Гора, дерево, облако тоже способны вызвать в душе перемену.

— Мне понятна ваша мысль,— сказала Нина.— Так бывает и со мною. Словами не выразишь, но будто весть издалека... — Усилием воли она отогнала набежавшее воспоминание. «О погибшем муже», — безошибочно догадался Лермонтов.— Однако уверяю вас, что ангелы не присаживались в эти кресла! — шутливо докончила она.

— А вот об этом уж позвольте судить мне,— подхватил он ей в тон.— Я столько писал об ангелах и демонах, что шелест крыла моё ухо ловит безошибочно...

— Что же вы писали?

— О, это просто набросок. Во мне живёт образ. Я назвал его Демоном И сколько уже раз приступал... Он, видите ли, полюбил смертную девушку.

— Разумеется, прекрасную?

— Разумеется. Не прекрасных женщин нет, если на них смотрят глаза, которые их обожают. А Демон полюбил впервые в жизни. Знаете, как начинались мои наброски?

Печальный Демон, дух изгнанья.
Витал под сводом голубым...

— Как странно,— сказала она.— У нас есть горское сказанье, злой дух Гуд тоже полюбил грузинскую девушку...

— Я уведу твоего гостя, милая Нино, — сказал, появляясь в дверях, князь Чавчавадзе, широколобый, смуглый от солнца, с раздавшимися плечами, но всё ещё стройный и прямой.

Впрочем, как показалось Лермонтову, не было мужчины, которого не красила бы кавказская одежда — чоха, перетянутая поясом, с воинственными газырями на груди и молодцевато отброшенными рукавами

— Для дочери,— сказал князь мимоходом, учтиво полуобернув лицо (он шёл на полшага впереди),— каждый петербуржец, словно запоздалая весть от моего погибшего зятя. Как отец, я желал бы ей нового брака. Но она сама не ищет утешения.

— Да,— неопределенно отозвался Лермонтов,— северный ветер был немилостив к вашему дому.

Он имел в виду не только трагическое вдовство Нины Александровны, но и недавнюю ссылку самого князя после неудачного заговора сторонников восстановления династии Багратиони. Хотя Чавчавадзе отрицал участие в заговоре и даже сочувствие к ному, он был обвинён в том, что не открыл замысла «родственников и единоземцев».

Отставной генерал Нижегородского драгунского полка Александр Чавчавадзе произнёс со значением:

— Мы дважды братья: как офицеры одного полка, но более того как поэты!

Серьёзность этих слов внезапно смутила Лермонтова.

— Вы слышали о моих опытах?..— спросил он.

Чавчавадзе плавным торжественным жестом приподнял правую руку.

— Песнь над гробом Пушкина, подобная трубе гнева, не могла не быть услышана всеми благородными сердцами.

Через неделю, вдоволь набродившись по Тифлису и перезнакомившись с разными людьми, он отправился в Царские колодцы, вблизи которых в урочище Карагаач стоял его полк.

А первого ноября 1837 года в Тифлисе был получен номер «Русского инвалида» с приказом о переводе прапорщика Лермонтова в Гродненский гусарский полк, который стоял под Новгородом.

 

- Как Лермонтов познакомился с декабристом Александром Одоевским?

- Что послужило толчком для создания повести "Тамань"?

- По какой причине Лермонтова перевели в Гродненский гусарский полк?

 

Яндекс.Метрика