Рисунок М. Петрова

Чем запомнились мальчику именно эти шесть дней войны? Опасностью, риском, отчаянием?

Вроде бы мелочь — потерялась пулька. Кажется, детская забава! Но последствия её опасны и непредсказуемы.

Рассказчик на себе проверяет смысл народной пословицы: "Что с возу упало, то пропало". Потеря невелика, да убытку много: фосфор может воспламениться и тогда дом сгорит.

 

Эдуард БОЧАРОВ

ШЕСТЬ ДНЕЙ ВОЙНЫ

 

Алюминиевая пуля выпрыгнула у меня из рук и исчезла среди поленьев, угольных корзин, керосиновых банок и бутылей. Кухня была небольшой, ею с самого лета не пользовались — готовили еду в комнатах, одновременно обогреваясь.

Где только я не искал, проклятая пулька как сквозь землю провалилась. В момент удара я успел заметить, что зубило порвало мягкую оболочку. А под ней — фосфор. Мы эти пульки добывали из малокалиберных зенитных снарядов, что валялись по окопам вокруг разбитой вражеской батареи. Из них получились отличные зажигалки. Фосфор от встречи с воздухом сразу загорается. Закрыл крышку — огонь погас, открыл — опять горит. Носишь такой снарядик в кармане, и в любое время, пожалуйста,— огонь. Очень нас выручали такие зажигалки: в ту пору спички достать было трудно.

И вот уже третьи сутки пошли, как это случилось: потерялась пулька с открытым фосфором. Да ещё на кухне — кругом горючее! Неминуемо должен теперь дом загореться...

Два раза фронт прошёл через город в обе стороны, а наш дом уцелел. Вокруг, бывало, всё рушилось, полыхало, рядом фугаски рвались, часть фундамента вывалило в подвал, осколками прошивало насквозь кирпичные стены. Да что осколки! Раз снарядом крышу пробило, так потом в эту дыру сразу две зажигательные бомбы влетело. Хорошо, что чердак песком был засыпан. Стропила, правда, обуглились, но дом выстоял. А теперь вот сгорит из-за одного дурака, из-за меня.

Сколько я этих зажигалок раньше понаделал — и себе, и ребятам — всё сходило нормально. А тут на тебе! И не скажешь никому: переполох поднимется, станут искать, не найдут.

Нет уж, сам натворил, самому и расхлёбывать. Хоть дежурства назначай, чтобы пожар не проворонить! А если его не будет? Хотя как не быть — чудом разве? Фосфор не шутка. Для того его и запаивали в эти чёртовы пульки, чтобы самолёты поджигать...

Я ходил как чумовой. На уроках спал. А то и вовсе пропускал школу. Пользуясь тем, что днём в квартире пусто, снова и снова перерывал топливные запасы, а потом — всё по местам, иначе заметят, что кто-то по чужим углам шарит, подумают, таскаю — а уж это хуже всего. Из дому отлучаться надолго нельзя. Отпустят погулять, я вокруг слоняюсь. То и дело захожу в подъезд понюхать, не занялось ли где. Хоть бы эти банки с керосином оттуда убрать! Да как объяснишь? Всегда они на кухне стояли. И где им ещё стоять? Не в комнатах же вонь разводить!

Вечером, перед тем, как все с работы придут, обнюхал я ещё раз всю кухню и сел за уроки. Глаза слипаются, путается всё в голове.

Очнулся на кушетке. Мать печку растопила, согрела кашу. Это моя обязанность, да вот проспал. Скорей, конечно, на кухню — нюхать. Спокойно пока. Но ведь знаю, горит она где-то, треклятая. Ладно, думаю, хорошо хоть выспался, легче будет ночью сторожить.

Пришла соседка Нина. Сама шить не умеет, вот и бегает к матери то перелицевать что-нибудь, то перекроить. Разложила на столе свои тряпки, а мне говорит:

— Пойди пока к нам. Фёдор как раз тебя дожидается.

С Фёдором мы на мандолине играем. Он вернулся с фронта без правой руки, а поселились они в нашей квартире этой осенью. Теперь он часто зовёт меня поиграть. Фёдор берёт мандолину, а я сажусь рядом и прижимаюсь к его правому боку. Он перебирает лады левой рукой, а я по струнам бью медиатором — такой пластинкой в форме сердечка. Мы её от Нинкиного целлулоидного пояса отрезали.

Сперва у нас совсем не ладилось. Вернее, у меня. Надо попадать то по одной струне, то по другой, а то и сразу по всем. Разучивали «Златые горы» — наверное, его любимую. Я всё время спотыкался, приходилось начинать сначала. И так час за часом. Нинка однажды не вытерпела, сказала мужу:

— Да отдай ты ему мандолину, пускай дома выучится, а потом приходит. Мучаетесь только вдвоем. Думаешь, он тебе руку заменит?

Я, помню, поддакнул: в самом деле, играл же я «трепака» на своей балалайке и эту бы разучил. Фёдор тогда молча и странно как-то смотрел на жену — мне аж не по себе стало,— потом снова взялся за мандолину, и мы продолжали играть вдвоем.

Чтобы лучше попадать по струнам, надо было прижиматься к Фёдору потеснее, и я притискивался к нему крепко-накрепко, как он велел. Суконный запах командирской гимнастерки напоминал мне об отце.

Раньше Фёдор был токарем на вагоноремонтном. На фронт его не пускали, потому что «золотые руки». И только когда враг подошёл к самому городу, завод остановился. Рабочие пошли воевать. Тогда с Фёдора тоже сняли «бронь» и отправили на фронт. Он говорил, что пробыл в окопах всего одну зиму. А весной случилась эта беда...

Со временем у нас всё же стало получаться. Как-то проиграли один куплет, второй — и вдруг Фёдор запел! Голос у него оказался не тот, что я думал, не хриплый вовсе, а высокий и мягкий. Как будто и не он поёт, а мандолина сама ведёт песню, а Фёдор будто бы ещё выше, над песней где-то голосом летает...

Сегодня довели мы с ним песню до конца. В первый раз. Фёдор аж сиял весь! Сбегал к нам, позвал Нину. Сели мы снова, чтоб ей показать, но тут я заспотыкался, и ничего не получилось. Всё равно с Фёдора словно груз какой слетел. Видел я раньше, как люди на глазах стареют, а тут, смотрю: прямо помолодел человек, улыбка открытая, глаза ясные, чистые и затаённая боль из них ушла совсем. Он меня до дверей проводил, как лучшего друга.

Ночью мне опять мученье. Раз пять вскакивал, проверял. Я себе под простыню всяких угловатых предметов насовал — болты, гайки, ручку от мясорубки — повернёшься во сне: ага! Ноги в галоши и бегом кухню обнюхивать.

Ещё два дня прошло. Совсем я стал лунатиком. Но и надежда затеплилась: может, пронесёт как-нибудь. Обычно такой зажигалки хватало больше чем на месяц. Ну, а если ей всё время гореть непрерывно, тогда на сколько хватит — на сутки? Или на неделю? Этого никто не знал. Но не вечная же она! Выгорит весь фосфор, и конец. Я решил так: завтра и послезавтра ещё отдежурю — будет как раз неделя — и хватит.

Назавтра у матери был выходной, а я пошёл в магазин по карточкам продукты полизать. (В войну на многие продукты ограничения были.) Вернулся пустой, ничего не досталось. Злой, как собака.

Мать говорит:  

— Заходил дядя Яша. Его в Куреневку посылают. Поедешь с ним на линию.

Этого только мне недоставало!

«На линию» — значит по железной дороге, по линии — ехать вещи на продукты менять. Еще говорили: «на менку».

— Когда?

— Сегодня.

Совсем у меня тошно на душе стало. Я и ляпнул:

— А учиться кто будет?.. А ежели пожар здесь какой?!.

Мать поняла по-другому.

— Ничего,— говорит,— не волнуйся, сынок, управлюсь как-нибудь. Главное, воды ты натаскал. Я теперь стирать не стану, мне и хватит. Может, дня за три обернётесь... Или, знаешь, ещё лучше — я эти дни буду на работе ночевать. Печь не буду растапливать. Мы ещё и уголь сэкономим! Только, как приедешь, сразу дай знать. Слышишь?

Что тут делать? Поехать мне с дядькой на линию — это для нас с матерью такая удача, что никак нельзя случай упустить. Тут не откажешься, не увильнешь. От еды не отрекаются.

— Ладно,— говорю,— я это так...

Надо ехать, чего там. Да и что тут за жизнь — как на пороховой бочке! Лучше уж, правда, уехать и не знать ничего. А что случись — так я же ни при чём: меня тут и не было! — Вот даже какая подленькая мыслишка шевельнулась! Видно, я от бессонных ночей совсем рехнулся...

Мать узел завязала.

— Вот собрала кой-чего, там увидишь. Сразу не отдавай, поторгуйся... Сапоги там отцовы. Хотела тебе сохранить, да вот... — она будто поперхнулась. Так бывало: надо сказать трудное, а у неё слова недоговариваются, обрываются — и когда Женя погиб, и когда дядю Мотю убило осколком, и когда меня увидела впервые после долгой, почти в год, разлуки.

— Давай,— говорю.

И мы присели перед дорогой.

Ехали мы с дядькой трудно, с приключениями, хотя у него и пропуск был, и командировка на руках. Всюду приходилось пробиваться: в теплушку ли, в вагон или тормозной тамбур, а то и просто цепляться за железную лесенку на боку нефтеналивной цистерны. Все поезда назывались «составами» и шли только до ближайшей станции, где останавливались на неведомый срок. Надо было разузнать, какой из составов отправится раньше, и на него пересесть. Иначе тут до лета просидишь. Народу вроде нас тоже хватало. Дядька, расстегнув ватник, выставлял напоказ свою железнодорожную форму, ругал кондукторов и охранников, меня толкал вперёд — дескать, «с ребёнком»! Если удавалось ехать сидя и укрывшись от ветра, то и совсем хорошо. Бомбёжек почти не было, хотя иной раз ночами палили зенитки и далеко где-то в стороне видны были большие огневые сполохи. Нам это нипочем, нам даже не слышно ничего: состав гремит колесами, несется вперёд, и казалось, сама скорость нас охраняет и, пока летим вот так по рельсам, мы в безопасности.

Поездов, наверное, семь-восемь сменили, пока добрались до Куреневки. Там я долго ждал, пока дядька по служебным делам ходил.

Потом мы проехали ещё перегон на товарной платформе и сошли на каком-то разъезде. Попутной телегой тряслись по мёрзлым кочкам до хутора, а там уж пешком притащились в большую станицу, где был базар.

За отцовы сапоги торговался я отчаянно. Так бы, наверное, и повёз обратно, если бы не дядька: уговорил всё-таки отдать. Мы за них получили от хромого станичника три круглых жмыха, полмешка ячменя и немного патоки — литра на два.

Возвращались тяжело. У меня за спиной был мешок, на груди кошёлка, в руке узел с патокой. Дядька тоже нагрузился, но был доволен и все приговаривал: «Далеко забрались, зато — с выгодой!» Несмотря на мороз, было нам жарко. И устали здорово. Ничего, отдохнём на полустанке.

Наконец, вышли к железной дороге, а полустанка нашего нет. Развалины местами ещё дымятся, и две печки чёрные круглые торчат, как пароходные трубы. Рядом, на путях — искорёженные цистерны. От них, видно, и пошло. Цистерну поджечь — тут любой паршивой бомбочки хватит! Бензин, небось, или керосин, мазут, нефть — одно другого лучше. Эта штуковина даже от моей пульки так бы рванула...

Тут ноги у меня подкосились. Гарью ударило в нос. Представилось сразу, что от нашего дома такое же пепелище осталось. Мало ли их кругом было — полуразваленных, закопчённых стен с пустыми окошками. Целые кварталы.

Наш дом тем и заметен сразу, что к нему по сугробам тропочки протоптаны, в окнах стекло, собранное из осколков, или фанера вставлена, или хоть подушкой заткнута — все же видно: живут люди! Как же я так уехал, про пульку ничего никому не сказавши! Да хоть бы Фёдору по секрету!

Ещё вдруг вспомнилось: мышиная нора там была в кухне. Вот куда, небось, пулька-то закатилась! Надо было плинтус оторвать, кочережкой, проволокой все зазоры, все щелочки прошуровать — может, нашлась бы. А теперь что? А если ночью занялось, когда все спали?.. Аж пот холодный между лопатками ручьем побежал. Горло перехватило, хоть вой... Сел я прямо на снег, потерял все силы.

Дядька поставил мешки рядом, сказал чего- то. Видит, я не слышу, он громче:

— Передохни чуток! Вроде вон обходчик идёт, пойду расспрошу. На снегу не сиди, враз прохватит!

Когда он вернулся, я, похоже, уснул на мешках. Дядька долго меня тормошил, поднял всё же. Ношу на плечи взвалил и погнал по шпалам: надо было до Куреневки идти. Обходчик сказал, здесь больше ни один состав не остановится.

Потом уж дядька рассказывал, как мы путешествовали, и выходило даже смешно. Я шатался, бормотал несуразицу. «Глаза соловые, никакого смысла, ну прямо новорожденный телок!» А дядька подобрал с полотна какую-то палку и сзади меня погоняет, чтоб не останавливался. А куда денешься, замерзать, что ли, в степи, как тот ямщик?»

В сумерках добрели до станции. Тут повезло, втиснулись на тормозную площадку, в тамбур, закрытый, едем. Он меня к стенке притиснул, сплю стоя. А рядом оказался мужик — не то фельдшер, не то коновал. Дядька ему: «Посмотри мальчонку, что-то не в себе». Тот мой лоб пощупал, говорит: «Жар».— «Сам вижу, жар, а что с ним?» — «А чёрт его знает. Может, у него тиф». Тут как раз остановка. Вся публика и фельдшер тот — дай бог ему здоровья! — похватали оклунки и с нашей площадки бежать. Шутка ли — тиф! Остались мы одни в целом тамбуре. Тут тебе и скамеечка есть, и столик — настоящее купе. Дядька уложил меня и сам устроился, лучше не надо.

В нашу сторону составы шли гораздо быстрее, потому что к фронту. Стоянки были короткие. На обратный путь хватило нам полутора суток. Стали к городу подъезжать, и я, как по заказу, очухался.

Помню, дядька за шиворот меня на дорожку вытащил, навьючил поклажу, и пошли.

Было ещё темно, только чуть облака посветлели перед утром. И тишина кругом — прямо оглушительная.

В начале Камышевахской балки наши пути расходились. Дядьке налево, на Гниловскую, мне — направо, на Темерник.

— Доедешь?

— Дойду.

Шел я дальше один и как будто просыпался по дороге от долгого сна. Знакомое узнавал с удивлением. Вместо трех дней все шесть мы с дядькой проездили. Неизвестно теперь, что там меня ждёт. С каждым шагом я всё сильней торопился. Про свою ношу как-то забыл совсем, будто пустой шагал. Всё быстрей, все тревожней.

Последний подъём. Узкая, посыпанная шлаком дорожка петляет по склону, выводя из балки на гребень. Там уж рукой подать. Я побежал. Вон, от того окопчика уже и нашу крышу должно быть видно. Вот окопчик. А крыши нет... Да что это я? Ведь это не тот окопчик, это нижний, а там выше по склону ещё один есть! Ну!

Взлетел я на последний бугор и застыл: крыша на месте. И дом на месте. Наверное, надо было себя ущипнуть или хоть глаза протереть, но я ничего такого не сделал. Просто стою и на свой же дом пялюсь в потемках, будто в первый раз увидел. В затылок что-то стучало тяжёлым молотком. Дом на месте. И крыша на месте.

Ни звука нигде, ни огонька. Железные трубы времянок из окон торчат в разные стороны, и ни одна ещё не дымится: спят люди как ни в чём не бывало!

Не знаю, сколько так простоял. Видно, отдышался. Вдруг из подъезда чёрный комок выкатился и стремглав ко мне. Дворняга наша Пунька — моя любимица. Ишь ты, темно, а вот издали узнала! Скулит, прыгает, крутится волчком. Пунька! Чудо ведь это, Пунька! Дом-то наш... Понимаешь, нет? Эх, дурочка ты моя!.. Ну, на, на, облизывай — вот присяду к тебе — на! Что ж ты меня совсем повалила? Гляди вон, патоку не опрокинь, все тебе игрушки, дурочка! Ну, давай, рви рукавицу — не жалко. Ничего мне, Пунька, не жалко.

Раскинул я руки по снегу и как заору на весь Темерник песню, что с Фёдором разучивал.

Пунька подхватила, залилась колокольчиком. В разных концах откликнулись другие дворняги. И вот в доме первый огонёк засветился — в нашем окне! Значит, мать уже вернулась домой и, конечно, не спала. Ну вот и я. Вот и я вернулся...

Дома меня ждал подарок. На кушетке, прислонясь к стене запрокинутой головкой, стояла мандолина. Оказывается, Фёдор уехал куда-то из нашего города. Насовсем. Нина перешла жить к своей родне.

• • •

Никакого пожара в доме не случилось, и куда та пулька запропастилась, неизвестно: то ли её вместе с углём в печку сунули, и она там преспокойно сгорела, то ли она куда залетела так удачно,— например, между кирпичами,— где и поджечь-то нечего. А может, мне тогда померещилось со страху, будто оболочка разорвалась? Может, на самом деле её только царапнуло слегка зубилом, а фосфор вовсе не загорелся? Не знаю. Больше я её не искал.

А мандолина у меня до сих пор цела. Иногда играю. Правда, ничего нового пока так и не разучил.

Яндекс.Метрика