Виктор Петрович Астафьев из тех людей, кто хорошо помнил своё детство. Ни трудная жизнь, ни раннее сиротство, ни испытания голодом и войной не развеяли добрых и светлых воспоминаний писателя о близких людях.
Астафьев родился в сибирской деревне Овсянка, в семилетнем возрасте остался без матери, трагически утонувшей в Енисее, воспитывался у бабушки и дедушки, жил в новой семье отца в Игарке, закончил шесть классов, беспризорничал, был в детдоме, получил рабочую специальность.
В 1942 году добровольцем ушёл на войну, дважды попадал в госпиталь, после войны жил в Чусовом, Перми, Вологде, работал слесарем, литейщиком, плотником в вагонном депо. С 1953 года стал печататься, первую известность принесли книги для детей, потом с особой силой зазвучала военная тема, волновали писателя проблемы экологии и нравственности. В 1980 году он вернулся в родное село под Красноярском.
Книги Астафьева учат, что в природе ничего не происходит зря. Чтобы появились хлеб, луковка, картофелина, нужен труд не только человека, но и земли, воды, солнца, воздуха. Природа делает усилия, чтобы травинкам всяким, живности разной дать жизнь. Зимой во время морозов им нужно сохраниться, а весной торопиться, успеть вырасти крепкими, закалёнными...
Размышляя о традициях и быте сельской жизни, Виктор Петрович по-особому выделяет понятия "дом", "двор", "труд". Каждый дом походит на характер и старания своего хозяина, а окна с наличниками - на хозяйку. В доме ребёнок приучался знать своё место за столом, в семье. Из дома он выходил во двор, общался с животными, привыкал к труду. С малых лет труд становился естественным делом: нужно уметь поливать цветы, полоть в огороде, работать топором, вилами и граблями, подавать сено животным, придумывать им клички, ездить на лошади, вставать с восходом солнца, пасти коров, боронить, разбивать комки, сажать и выращивать овощи.
Вехи памяти, по меткому выражению Виктора Петровича, - те же "затеси", то есть зарубки на дереве, без которых можно забыть дорогу в нехоженом месте. И в жизни, как считает писатель, есть свои "затеси": нельзя двигаться куда попало и как попало, быть равнодушным, важно не потеряться, а выбрать верный путь, иначе можно понапрасну рассеять свою жизнь. К таким ориентирам относятся честность, совесть, сострадание, уважение к старшим, умение трудиться, приносить людям добро, не скупиться на ласку, выполнять свои обязательства.
Давайте перечитаем короткие рассказы Астафьева. В них речь идёт о светлых днях детства, когда открытия поджидают на каждом шагу, о любви и благодарности близким, перед которыми навечно в неоплаченном долгу, о хорошем опыте жизни и чудесах родной земли.
Виктор Астафьев
Помнить хорошее
Над рекой и над горными хребтами туман. Космато, растереблённо поднимается вверх. Быть и быть ещё дождю.
Я один в деревенском доме. Натоплена печь, сварена каша, делать ничего не хочется. Грустные воспоминания подтачивают сердце, и все они там, в прошлом. Война уже давно не снится и редко вспоминается. А если и всплывёт в памяти, то как бы где-то в другой жизни, и всё, что было там, происходило как бы не со мной, а с другим человеком. Прекрасное свойство человеческой памяти — забывать плохое и приближать, помнить хорошее, душу грустно успокаивающее...
Что же самое хорошее было в моей жизни? Лес, тайга, бесчисленные хождения по ней. Конечно же, с ружьём. Я был плохой стрелок, и меня «кормили» ноги. Чтобы что-то добыть, я должен был много, много бродить по тайге. Самым сподручным «зверем» был для меня рябчик, редко тетеря и ещё реже утка.
Я стеснялся неуклюжести в стрельбе, с левого плеча, зренье правого глаза я потерял на войне и потому предпочитал бродить по тайге один. Там и сочинительствовать начал. Уж очень много видел и пережил в тайге такого, о чём хотелось поведать другим людям, раз они этого видеть и пережить не могут.
Рябчик — птичка боровая, он выше леса не летает и на зиму остаётся дома, только окрасится перед зимою в рябовато-стальной цвет, «наденет штаны» и уединится в прибрежных кустах. Зимою я добыл всего несколько рябцов, в основном я на них охотничал осенью, зимою рябчик прячется в еловых крепях, спать стайкою падает в снег и вылетает на кормёжку — пощипать берёзовых почек иль растеребить ольховые серёжки — в ясный день, перед закатом чуть греющего солнца.
Осенью рябчик сперва держится возле покосов, полян и лесных кулижек иль на ягодниках брусники, рябины.
Его, рябца, любимая обитель — старые просеки, забытые дороги, покинутые вырубки. Идёшь сентябрём по просеке, где прежде проходила телефонная линия на лесоучасток, по обе её стороны рядами алеют кустарники, и ярче всех горит рябинник.
Я бывал в странах, где круглый год лето и всё зелено, и уяснил, что те земли мне не полюбить, не прижиться в них. Одно ожидание прихода весны для русского человека чего стоит! Да если ещё живёшь в Сибири, где зима так длинна и люта, если весь истоскуешься по теплу и зелёной траве.
Ценно то, что редко даётся и долго ждётся.
Я люблю весну с босоногого детства, с игр в бабки, в лапту на поляне, но вспоминается чаще и щемливей в сердце всё же осень с её пёстрым празднеством и грустным расставанием с летом и теплом...
Когда трудно засыпается, я воскрешаю в себе прошлые видения. Вот неторопливо иду я по лесу, чутко вслушиваясь и всматриваясь в глубь его, замечая всякое в нём движение, взлёт, вскрик. Всякий выход в лес, есть погода или нет, праздник, ожидание чуда лесного, удачи, обновления души, которая только тут, в глуби, в отдалении от современного шума и гама, обретает полный, глубокий покой. Иду, иду, и сердце моё больное тоже успокаивается, гуще лес, тише даль, наплывает сон.
О, тайга, о вечный русский лес и все времена года, на земле русской происходящие, что может быть и есть прекрасней вас? Спасибо Господу, что пылинкой высеял меня на эту землю, спасибо судьбе за то, что она сделала меня лесным бродягой и подарила въяве столь чудес, которые краше всякой сказки.
В огороде чудеса
Жил-был мальчик в одной далёкой северной деревушке, которая тянулась вдоль большой и быстрой реки. Лето здесь короткое, а зима длинная, морозная, и потому все люди, особенно дети, нетерпеливо ждали весну, тепла и солнца ждали.
Дом мальчика стоял над самой рекою, на крутом яру, и за ним был огород, городьбою подступающий к самому лесу. Посреди огородной межи стояла чёрная от копоти баня, а за нею дерево с чёрным стволом — черёмуха, весной она зацветала и делалась похожей на белое облако.
Когда подсыхала земля, дед начинал пахать огород, и там, где проходил плуг, земля становилась как шуба, вывернутая тёмной овчиной наружу, а не тронутая ещё плугом половина огорода серела плесенью, оставшейся от снега. Все птицы: скворцы, мухоловки, трясогузки, галки, вороны — слетались на огород и кормились червями и козявками, выпаханными из земли, а мальчик ходил по борозде вслед за плугом и ждал, когда начнут боронить огород и посадят его на лошадь.
Огурец-удалец
Родная сторона мальчика хоть и суровая, но земля здесь была мягкая, чёрная, и в ней хорошо росли овощи, рожь, овёс и пшеница.
Но солнца и тепла всё же не всегда хватало растениям, поэтому под особо прихотливый овощ, такой, как огурцы, делались «тёплые» гряды. Ворочали навоза почти в пояс высотой. Лунки выгребали такие, что чернозёма в них входила телега.
В согретой земле напревали серенькие грибки и тут же мёрли. Выступал накрап травы в борозде и в лунках, крались повилика и мышиный горох, и в душу бабки начинали закрадываться сомнения: всхожее ли семя было? Не плесневелое ли? Не заговорённое ли шептуном каким, не озёванное ли колдунами заезжими?
Но вот в одном-другом чёрном глазку лунки узким кошачьим зрачком прорезалось что-то. Привыкая к свету, примериваясь к климату, зрачок расширялся и не сразу, не вдруг обнаруживал два пробных, зеленовато-бледных листика. Настороженные, готовые запахнуться от любого испуга, они берегли в глубине мягкую почку огуречной плоти, робкий зародыш будущего растения. Собравшись с духом, живая ракушка наконец выпускала на волю шершавенький листик. Он тоже обвыкал к свету, тоже недоверчиво принюхивался к свету, к лету, зябко ёжась и цепенея от ночной изморози.
Нет, не закоченел огуречный росток, удержался, и пошли лист за листом, лист за листом, вытягиваясь по зелёной бечёвке из мрака навозных недр. Молодые усы браво завиваются на концах бечёвки, листья сползают в борозды, переплетаются, лезут друг на дружку, и, как всегда, неожиданно засветится в одной из лунок жёлтенький цветочек, словно огонёк бакена средь широкой реки.
Первая искорка, первый вестник лета, он чаше всего пустоцветом являлся и быстро опадал, как бы указав дорогу цветам более стойким, способным не только сиять, но и плодоносить.
Скоро в зелёном укрытии обнаружится ловко затаившийся огурчик, пупыристый, ребристый. Сияет белое рыльце огурца, зябкие прыщи, морщины выровнялись, огурец налился соком, заблестел, и тесно ему стало под листьями. Вывалился он, молодой, упругий, на гряду, блестит маслено, да ещё в борозду укатиться норовит, баловень этакий!
Лежит огурец-удалец, светится, а семейство ревниво следит друг за дружкой, особенно за мальчиком, чтобы не снял он огурец, не схрумкал его в одиночку. Съесть огурец хочется каждому. Особенно тяжело терпеть мальчику. Огурца ему попробовать хотелось, и он всё чаще заходил в огород, раздвигал руками резные цепкие листы, смотрел, как огурец-бродяга нежится в зелёном укрытии, и глотал слюнки.
Но стерпел мальчик. Из взрослых тоже никто не обзарился, не сорвал огурец. Сняла его бабка и бережно, как цыплёнка, принесла в руках. Всем внучатам отрезала бабка по огуречному пластику — нюхать и разговеться, да ещё и в окрошку для запаху половинку огурца искрошила.
Знаете ли вы, люди добрые, что такое окрошка с первым огурцом? Нет в летнюю пору еды вкуснее деревенской окрошки, сделанной на ядрёном хлебном квасу, да ещё к тому же с огурцом!
Бабкины причуды
Бабка мальчика выдумщицей была и всё норовила в огороде чего-нибудь новое посадить, чтобы себя и людей подивить.
Как-то из города с рынка семечки привезла чудные: одно плоское, сердечком, на огуречное похожее, но гораздо больших размеров.
Посадила бабка то семечко на самом конце гряды за баней и, поскольку не верила в его полезные свойства, забыла про него.
«Ух ты, батюшки мои!» — повергнутый в совершенное уж потрясение, прошептал мальчик. Не выдержав искушения, он расковырял плёнку на одном детёныше и обнаружил ряды белых, одно к одному притиснувшихся зёрен. Зажмурившись, куснул зёрна мальчик, и рот его наполнился сладким терпким молоком.
Об этаком диве он не мог не поведать людям. Люди — соседские парнишки — слопали дитёнков вместе с белыми чубчиками, вместе с хрусткой палочкой, заключённой в серёдку сладкой штуковины.
Позднее, когда в школу пошли, узнали ребята из книжек, что растение то называется кукурузой и что палочки, заключённые в початках, не едят, а топят ими печки в южных краях. Там много кукурузы растёт, а тайги нет и с дровами дело обстоит плохо.
Из второго семечка-сердечка, посаженного бабушкой за банею, вовсе уж чудо какое-то вылупилось. Широкие листья на толстой мохнатой верёвке, и среди них громадные, невиданные в северном краю цветы с оранжевым ртом. Зелёной змеёй поползло то растение в крапиву, затем на городьбу, по углу бани и на крышу! И куда бы оно долезло, неизвестно, да тут лето кончилось, ударил первый звонкий утренник. Разом унялась, обмякла диковина, цветы её смялись, верёвка мохнатого стебля сделалась студенистой, шершавые листья обратились в бросовое тряпьё.
Но какое удивление, какой восторг охватил малый да и взрослый народ, когда в глубокой борозде объявился желтопузый плод в банный котёл величиною! Нечаянно мальчик нашёл в крапиве ещё два плода. Сгрёб мальчик под мышки кругляки эти, домой доставил, будто счастливый золотоискатель самородки. Самой уж поздней осенью, когда пала на меже дурнина, за огородом, почти в самом логу открылся ещё один шар, но всё нутро его выклевали пронырливые курицы.
С тех пор и до сего дня буйствуют в родном огороде мальчика и по всем огородам села тыквы, которым и мальчик, и бабка когда-то нарадоваться не могли. Бабка говорила, что молиться надобно на неведомого базарного человека, который ей такое редкостное семя продал. «Пусть растёт! Пусть фулюганит!..» — кричала бабка, одаривая односельчан семенами буйного плода, и не знала она, как выручит в войну односельчан тыквенная каша. Детям её, и своим, и эвакуированным, вместо лакомства давали; больных и раненых солдат на ноги поднимала тыквенная каша, варенная на молоке. Да и посейчас нет-нет и купят на базаре тыкву и заварганят в трудовой семье мальчика — для разнообразия стола — кашу с молочком и пшёнкой. За трапезой бабку вспомянут: «Легка рука у человека на овощ была!..» Недаром же сеяницей её прозвали и вёснами наперебой тащили селяне бабку к себе — садить и сеять особо капризный овощ — бабка ведала, кого с кем мирить в огороде, потому как средь растений, будто средь людей, попадаются такие, которые друг с дружкой не уживается, и следует точно определить: кого порознь селить, а кого — вместе.
Как мы с дедом рыбачили
Дело было ещё до войны в Заполярье.
Однажды летом я был на промысловой рыбалке, а дед мой, шумный, боевой человек и заядлый рыболов, остался в городе, но сулился как-нибудь нагрянуть в нашу артель.
Промысловая рыбалка — дело тяжёлое. С сетями, перемётами, якорницами так умаешься, что спишь как убитый. Но бывали и у нас выходные — это когда поднимался шторм на Енисее и к ловушкам нельзя было выплыть.
Отоспавшись, мы бродили по лесу, брали ягоды, охотились, а к осени ближе начали сбивать с ветвей кедровые шишки.
В такую вот долгожданную пору шатался я как-то в безделии и отыскал озерцо с родником в середине. Со дна струил кипун-родничок холодную воду, шлифуя круглое зеркало озера.
Отороченное со стороны тундры пояском белых мхов, озеро и без того было нарядное, а в него ещё падали капли голубики, катилась красными ручейками брусница, гоняло по воде листья осинников.
Налюбовавшись вдосталь озером, я перешёл к другим, более земным размышлениям: «В таком озере и рыбы должно быть много» — и тотчас увидел едва заметные кружочки подле листьев лилий и в оконцах меж прибрежных водорослей. Такие кружочки бывают от малой рыбки гальяна, а я его не считал за рыбу и хотел уж уйти от озера, придерживаясь старорежимного деревенского правила: нашёл — не показывай, потерял — не сказывай. Но, как на грех, подле круглых листьев кувшинки мягко чмокнуло, и снова кружок расплылся, пузырьки вспухли в серёдке его, как у подкипевшего на сковородке блина.
«Карась сыграл!» — так вот чмокнув мясистыми губами, плеснув неповоротливым боком, выдохнув пузырьки, сплавляется карась.
Я присел на камень, утих и по всему озеру запричмокивало, словно бы вешние почки на дереве лопались; гладь озера сплошь покрылась пузырьками.
Комары выгнали меня из приозёрных зарослей на берег реки.
«Эх, нету дедушки! Вот бы уж половили мы с ним карасиков!»
Только подумал я насчёт деда, и тут же вместо одной нашей лодки увидел две. На другой, нездешней, лодке тонкой спичкой торчала парусная мачта. Лодку захлёстывало волнами. Подле неё суетился низенький человек.
«Дед!» — обрадовался я и поспешил скорее к лодке. От избушки спустились мужики, пожали руку с головы до ног окаченному деду.
— Несёт тебя в такую погодку! Утонешь ведь!..
— Сами утонете! — дед кивнул на скомканную тряпку, выброшенную на берег. — Я под парусом! Того и гляди и Карское море выкинет! Ладно, за весло поймался. Трубку зажечь некогда — во катил!
На другой день погода сломалась, ветер начал утихать, и, когда волны унялись, дед выкинул сетчонки на реке близ берега, а я подбивал его поставить сети на красивом озерце.
Дед россказням моим не верил.
— Отвяжись, нечистый дух! — кричал он на меня и топал ногою.
Однако ловилось деду плохо — лето перешло за середину, вода укатилась от берега, рыба отвалила вглубь. Не устоял дед, отправился со мною к озеру. Оно ему поглянулось с первого взгляда.
— Так-так-так! Е-э-ась тут рыбка, е-э-э-эсь!.. Ишь какое озерцо-зеркальцо!
И хвалил же меня дед! Сулился, если будет удача, купить мануфактуры на рубаху.
— Сатинету, Витька! Сатинету! Ну, озерцо! Ну, озерцо! Я ли их не перевидал, но такой алмазинки и во сне не доводилось зрить! Счастлив ты, однако, парнишонка! Не участью-долей, а душой счастлив! Красивое да доброе видеть — может, в этом и есть счастье человеческое. Кто знает?
После таких дедовых слов я готов был в лепёшку разбиться, крушил топором худой заполярный лесишко, выискивал сухое дерево на плот, таскал сети к озеру, шесты вырубил и всё время слышал на себе кожано шуршащую рубаху, даже видел себя в ней, угольно-чёрной, с белыми пуговками в ряд.
Но тут сомнение накатило на меня, поколебалась моя вера в удачу: очень уж много уток снималось всякий раз с воды, когда я появлялся у озерца, и уток нырковых, а они могут сети так перепутать, что вовек их не распутаешь...
Однако деду об этом ни гугу, затаил я в себе сомнение.
В поздний час светлой заполярной ночи перегородили мы озерцо двумя связанными сетями, приткнули плот шестом к берегу и полюбовались своей работой — сети стояли как надо! Берестяные наплавки жёлтыми, янтарными бусами висели на светлой глади озерца.
На другой день мы торопливо смотрели с дедом сети.
Мелькнула пара широкими листьями прилипших карасей, затем вразброс явилось ещё несколько штук. Мы с дедом наперебой твердили друг дружке, что если уж возле берега напутался карась, то дальше и подумать страшно, сколь его...
Мы обманывали сами себя, руками, сердцем, всем нутром чуяли, уже и глазами видели надежды рухнули: сеть пошла свитой, перепутанной. Горемыки нырки, попавшие в сеть, так её собрали на себя, что нечего было и думать вынуть уток. Резать ножом полотно сети — один-разъединственный способ.
Если бы в сеть угодил один нырок и делов-то: посидеть с деревянной иглой—и дыры как не бывало! Но к середине озера ничего разобрать уже было нельзя, где сеть, где водоросли, листья голые, стебли кувшинок, где нитки, где верёвки, где спутанные тушки уток — всё собрано в кучу. Для насмешки, что ли, в сетях реденько шевелились, пошёптывали что-то квашеными ртами караси.
Приближался берег озера, тундряной, дальний, в краснобоких от брусники кочках, с реденьким лесочком, в котором и думать нечего скрыться.
Отвязывать сеть предстояло мне. Не дожидаясь команды, я плюхнулся на берег и как бы ненароком оттолкнул плот ногой. Не теряя времени на отвязывание сети, я потянул верёвку — слабый корень ольхи подался из камней. Упёршись ногами, я рванул и — готово дело выкорчевал деревцо! Швырнул я всё хозяйство в воду, и помогай бог!
Всё ещё грузный от мокрых сетей, но без меня чуть поднявшийся из воды, плот медленно уходил от берега. Дед разгадал мою хитрость, топнул ногой.
— А-а, безбожник! А-а, мошенник! От меня не уйдё-о-о-ошь! От меня ещё никто не уходил!..
Плот двинулся мне наперехват. На берег мы выскочили почти разом.
— Стой! — крикнул дед и двинулся ко мне. Но стоять мне было ни к чему. Дед гнался за мной, подняв над головою шест, да скоро начал сдавать.
— Вечно носит бродягу! — неслось мне вослед. — Всё ищет чего-то!
Я скрывался от деда на чердаке. Комары меня там заели, но я терпел. Дед, не найдя меня, в сердцах переругался с мужиками и отбыл в город. В щель меж тесин крыши наблюдал я, как уходила лодка за мыс. Мерно взмахивающий вёслами, дед и лодчонка его становились меньше, меньше, поднимались над водою, и уже не на вёслах, на крылах возносились в небо и дед, и лодка. Почему-то защемило сердце, и одиноко-одиноко сделалось мне.
Деревья растут для всех
Во время весеннего половодья я заболел малярией. Бабушка стала поить меня хиной. Я оглох и начал жить как бы в себе, сделался задумчивым и всё что-то искал. Со двора меня никуда не отпускали.
У каждого мальчишки есть свой тайный уголок в избе или во дворе, будь эта изба или двор хоть с ладошку величиной. Появился такой уголок и у меня. Я сыскал его там, где раньше были кучей сложены старые телеги и сани, за сеновалом, в углу огорода. Здесь стеной стояли конопля, лебеда и крапива. Но однажды потребовалось железо, и дед свез всё старьё к деревенской кузнице на распотрошенье.
На месте телег и саней сначала была коричневая земля с паутиной, мышиные норки да грибы поганки с тонкими шеями. А потом пошла трава ползунок. Поганки усохли, сморщились, шляпки с них упали. Норки заштопало корнями конопли и крапивы, сразу же переползшей на незанятую землю.
Я «косил» на меже огорода траву мокрицу обломком ножика и «метал стога», гнул сани и дуги из ивовых прутьев, запрягал в них бабки-казанки и возил за сарай «копны». На ночь я выпрягал «жеребцов» и ставил к сену.
Так в уединении и деле я почти одолел хворь, но ещё не различал звуков, а всё смотрел — старался глазами не только увидеть, но и услышать.
Иногда в конопле появлялась маленькая птичка мухоловка. Она деловито ощипывалась, дружески глядела на меня, прыгала по коноплине, как по огромному дереву, клевала мух и саранчу, открывала клюв и неслышно для меня чиликала. В дождь она сидела нахохленная под листом лопуха. Ей было очень одиноко без птенцов. Под листом лопуха у неё гнёздышко. Там даже птенцы зашевелились было. Но добралась до них кошка и сожрала всех до единого.
Мухоловка тихо дремала под лопухом. С листа катились и катились капли. Глаза птички затягивало слепой плёнкой.
Глядя на птичку, и я начинал зевать.
Я засыпал под тихий, неслышный дождь и думал о том, что хорошо бы посадить на «моей земле» дерево. Выросло бы оно большое-пребольшое, и птичка свила бы на нём гнездо. Я посеял бы семечки шиповника под деревом, и тогда уж никакие кошки не смогли бы залезть на дерево — шиповник колючий, кошки боятся в него ходить.
В один жаркий солнечный день, когда болезнь моя утихла и мне даже тепло стало, я пошёл за баню и нашёл там росточек с коричневым стебельком и двумя блестящими листиками. Я решил, что это боярка, выкопал и посадил за сараем.
Теперь у меня появилась забота и работа. Ковшиком носил я воду из кадки и поливал саженец. Он держался хорошо, бодро, нашёл силы отшатнуться от тени сеновала к свету.
Часами смотрел я на свой саженец. Мне он начинал казаться большой остроиглой бояркой. Вся она была густо запорошена цветами, обвита листвой, потом на ней уголёчками загорались ягоды с косточкой, крепкой, как камешек. На боярку прилетала не только мухоловка, но и щеглы, и овсянки, и зяблики, и снегири, и всякие другие птицы. Всем тут хватит места! Дерево-то будет расти и расти. Конечно, боярка высокой не бывает, до неба ей не достать. Но выше сеновала она, пожалуй, вымахает. Я вон как её поливаю!
Однако саженец мой пошёл не ввысь, а вширь, пустил ещё листья, из листьев — усики. На усиках маковым семечком проступили крупинки, из них вывернулись розоватые цветочки.
К этой поре я стал уже маленько слышать, пришёл к бабушке и прокричал:
— Баб, я лесину посадил, а выросло что-то...
Бабушка пошла за мной за сеновал, оглядела мое хозяйство.
— Так вот ты где скрываешься! — сказала она и склонилась над саженцем, покачала его из стороны в сторону, растёрла цветочки в пальцах, понюхала и жалостно посмотрела на меня: — Ма-атушка.
Я отвернулся. Бабушка погладила меня по голове и прокричала в ухо:
— Осенью настоящее посадишь...
И я понял, что это вовсе не дерево. Так оно и было. Саженец мой по заключению бабушки оказался дикой гречкой. Обидно мне сделалось. Я даже ходить за сеновал бросил, да и болезнь моя всё шла на убыль, и меня уже отпускали бегать и играть на улицу с ребятами соседа нашего дяди Левонтия.
Осенью бабушка вернулась из леса с большой круглой корзиной. Посудина эта была по ободья завалена разной растительностью, из-под которой сочно краснели рыжики.
Я любил пошариться в бабушкиной корзине. Там, как у дядюшки Якова, товару всякого! И мята, и зверобой, и шалфей, и девятишар, и кисточки багровой ровно бы ненароком упавшей туда брусники — мне лесной гостинец.
На этот раз в корзине оказалось что-то завязанное в бабушкин платок. Я осторожно развязал его концы. Высунулась лапка маленькой лиственницы. Деревце было с цыплёнка величиной, охваченное жёлтым куржаком хвои. Казалось, оно вот-вот зачивкает, соскочит с платка и побежит.
Бабушка взяла лопату, и мы пошли за сарай, выкопали коноплю, крапиву и сделали для маленькой лиственницы большую яму. В яму я принёс навозу и чёрной земли в старой корзине. Мы опустили лиственницу вместе с комочком в яму, закопали её так, что остался наверху лишь жёлтый носик. Полили саженец тёплой водой.
— Ну вот, — сказала бабушка, — глядишь, и возьмётся лиственка. Она, правда, худо принимается от саженца. От семечка лучше. Но мы её осторожно посадили, корешок не потревожили...
И я опять начал видеть в мечтах высокое-высокое дерево. И опять жило на этом дереве много птиц, и появилась на нём зелёненькая, а осенью жёлтая хвоя. Но всё же были у меня кое-какие сомнения насчёт саженца. Не спутали ли опять? Ладно ли посадили?
И как только бабушка принималась за спокойную работу, садилась прясть к уделю, я приставал к ней с одними и теми же расспросами:
— Баб, а оно большое вырастет?
— Кто?
— Да дерево-то моё?
— А-а, дерево-то? Обязательно большое. Лиственницы маленькие не растут. Только не называй её своею. Деревья, батюшко, растут для всех.
— Для всех птичек?
— И для птичек, и для людей, и для солнышка, и для речки. Сейчас вот оно уснуло до весны, зато весной начнёт расти быстро-быстро и перегонит тебя...
Бабушка ещё и ещё говорила. В руках у неё крутилось и крутилось веретено. Веки мои склеивались, я был ещё слаб после болезни и всё спал, спал. И мне снилась тёплая весна, зелёные деревья.
А за сараем, под сугробом снега тихо спало маленькое деревце, и ему, может быть, тоже снилась весна.
Литература
1. Встреча с В. Астафьевым / Литература в школе. - 1986. - № 2.
2. Каминская Е.В. "Всему свой час..." Виктору Астафьеву посвящается / Уроки литературы. - 2009. - № 6.
3. Лейдерман Н.Л. Песня и плач. О "Последнем поклоне" Виктора Астафьева / Литература в школе. - 2001. - № 7.
4. Мешалкин А.Н. Заветная книга В.П. Астафьева: мир детства, добра и красоты в повести "Последний поклон" / Литература в школе. - 2007. - № 3.
5. Савченко Т.И. Природа в судьбе героя. Урок по рассказу В.П. Астафьева "Монах в новых штанах" / Литература в школе. - 2007. - № 11.
6. Холомьёв Н.Г. Розовый конь детства. Рассказ В.П. Астафьева "Конь с розовой гривой" в контексте повести "Последний поклон" / Литература в школе. - 2007. - № 5.
7. Чалмаев В.А. Исповедальное слово Виктора Астафьева / Литература в школе. - 2005. - № 4.
8. Шуралёв А.М. "Надо возвращаться домой". Рассказ В.П. Астафьева "Конь с розовой гривой" / Литература в школе. - 2009. - № 9.