Майя Борисова

Творчество ленинградской писательницы Майи Борисовой (1932–1996) ещё ждёт своего скрупулёзного исследователя и потому не многим известно. Что ж, надо начинать знакомиться с ним!

О чём пишет Майя Борисова? На этот вопрос ответить сложно. У прозаика могут быть одна, две, три любимые темы. У Майи Борисовой это темы детства, взаимоотношений детей и подростков между собой и взрослыми, школьные будни.

Поэт же пишет обо всём на свете: сегодня, к примеру, об огромной нашей стране, а завтра — о «золотогривом» облачке или цветке, приколотом к отвороту пальто.

Как пишутся стихи? Майя Борисова пожмёт плечами и скажет: «Не знаю». Безусловно, здесь нет правил и нет законов.

Но о чём бы ни писала Маня Борисова, способность превратить самую прозаическую подробность в поэтическую — несомненное и безусловное свойство поэта. В этом смысле поэт, скорее, похож на волшебника: дотрагивается до вещей волшебной палочкой — и самые скучные вещи сбрасывают налёт обыденности. Мы и не знали, что они так хороши!

Что может быть прозаичней «кормового гороха»? Но посмотрите, как он светится в предгрозовом затишье:

Гроза подходила с востока.

Скользил сквознячок по щеке...

Извилисто, чётко, жестоко

Сверкало пока вдалеке.

Шли тучи, став траурным фоном

И крыше, и ветке любой.

И люминесцентно-зелёным

Светился горох кормовой.

А запад лазурен был, точно

Улыбка природы самой,

Лишь солнце прикрыл он платочком,

Дырявым, с цветной бахромой...

Поэту удалось увидеть таинственно освещённое гороховое поле, и мы заметили «платочек дырявый, с цветной бахромой». Это сказано о предгрозовой дымке, прикрывшей вечернее солнце. Так может только лирический поэт. Рабочие инструменты поэта — зрение, слух, осязание. Но их бывает недостаточно. Нужно понимать события, происходящие в мире, знать чаяния людей, чувствовать постоянно меняющуюся жизнь.

Книги Майи Борисовой населены людьми: бабушка, мать, любимый человек, друзья, чужие старухи, чья судьба «неповторима», и работники заполярного ботанического сада, и трое братьев-грузин, скорбящих о смерти четвёртого брата, и соседи по дому, и скульптор Цаплин, и случайный дорожный попутчик. Майя Борисова по профессии — журналист. Она много ездила по стране, умела «разговорить» человека, была внимательна к чужой судьбе.

Интерес к людям помог ей уже в зрелом возрасте начать писать прозу. Но стихи Майя Борисова писать не переставала.

Экая загадка

память доконала:

полдень и лошадка

около канала.

Почему? Откуда?

Будто напоказ он —

пони, гномик, чудо —

был к столбу привязан.

Ржавая решётка.

Холод парапета.

Далее — нечётко:

вроде было лето.

Это стихи о детстве, о первых детских впечатлениях. Не так-то уж много этих драгоценных впечатлений осталось у нас от того времени, когда нам было года три или четыре.

Детство, о котором пишет Майя Борисова, — особое, не такое, как наше. Оно связано с войной. На первое, ещё довоенное воспоминание о маленькой лошадке-пони, привязанной к решётке, наплывает другое, горькое воспоминание — о войне, о голоде, о продуктовых карточках на хлеб:

Враг с окраин выгнан,

целый год — ни залпа.

По талонам выбран

хлеб уже на завтра.

Карточка на скрепке

в глубине кармана

Я сжимала крепко.

Всё я понимала.

В этом стихотворении два плана: счастливый, радостный, связанный с маленькой лошадкой, и тревожный, грозный, относящийся к военным испытаниям и лишениям:

Вдруг — такое чудо:

гном лошажий, пони!

Дальше было худо,

дальше я не помню.

Нет, сначала пони

корки брал с ладони,

да и я, похоже,

что-то ела тоже.

А как был украшен,

разнаряжен пони!

Дальше было страшно,

дальше я не помню.

Всё, как вполнакала:

зябко, зыбко, шатко...

Тусклый свет канала.

Яркая лошадка.

Вот такие стихи написала Майя Борисова о своём детстве.

Стихотворения Майи Борисовой полны удивления и доверия к жизни. Наряду со «взрослыми» стихами ей удаются стихи для детей.

Что дают поэту стихи? Счастье сказать о том, чем живёшь, думаешь, о чём страдаешь. Но поэт — счастливый человек, как бы трудно ни складывалась его жизнь.

В одном из стихотворений поэтесса рассказывает о горьком жизненном испытании. Что же помогло ей с честью выйти из него? Стихи.

Ну, а правда, что глубь — глубока?

Так до дна дотянуться тянуло...

Под рукой возникала строка.

Я хваталась.

И я не тонула.

А ведь и читателям стихи приносят радость и утешение. Стихами, обращёнными к нам, поэт делится своими мыслями и чувствами, своими взглядами на жизнь, сокровенными горестями и надеждами. Чужой душевный опыт становится нашим опытом. Человек, любящий стихи, счастливей того, кто к стихам равнодушен. Так будем же и мы с вами счастливы!

А теперь познакомимся с рассказами писательницы.


 

Майя Борисова

Эта Танька, Соколова...

 

Уф, хорошо, хоть уроки кончились... Жуткий день, как с утра не заладился, так и пошёл наперекосяк. За завтраком я опрокинул молоко: толкнул стол, бутылка — набок, молоко — по всему столу...

Историчка вызвала, хотя нипочём не должна была вызывать. Плавал я у доски — вспоминать противно.

Валька Дергачёв потерял мою новую английскую марку с принцем Чарльзом и его невестой. Взял накануне приятелям показать, а сегодня перед уроками подскакивает:

— Ну, врежь,— говорит,— врежь! Только задевалась куда-то твоя марка, обыскался — нет нигде!

Да ещё чуть ли не ревёет:

— Ты веришь, что я её не зажилил? Ты веришь, что я не вру?

Предположим, верю. Только мне от этого не легче: марка-то — тю-тю...

Ладно, всё когда-нибудь кончается. Плетусь я из школы домой. Вдруг слышу: сзади кто-то топочет, догоняет. Танька Соколова. Подбежала, запыхалась.

— Димочек,— говорит,— ты сегодня что-то не в себе... Что-нибудь случилось?

«Димочек»... Этого еще не хватало. Я насчет «Димочка» с родителями воюю не на жизнь, а на смерть. Они меня так называли, когда я был невинным малюткой, и до сих пор не могут отвыкнуть. Хотя честно стараются. Мама другой раз начнёт: «Димо...», ойкнет и рот ладошкой зажмёт.

А тут и Танька: «Димочек...» Но я решил не заводиться. Видно же, она не в насмешку, у неё от доброты душевной вырвалось...

— Плохое сочетание планет, Татьяна,— отвечаю,— созвездие Козерога забодало созвездие Близнецов, и мне это грозит боольшими неприятностями.

Танька молча и внимательно на меня поглядела. Да вдруг и говорит:

— Знаешь, что? Пошли в зоопарк! У тебя двадцать копеек есть?

— У меня,— отвечаю,— двадцать копеек как правило есть, даже больше. Мне дед выдает на неделю энную сумму. Он считает, что у мужчины, не имеющего ни копейки в кармане, страдает чувство собственного достоинства.

И только я деда помянул, так сразу мне стало ясно: сегодняшний день идёт наперекосяк из-за вчерашнего вечера.

Вообще-то дед у меня что надо. Его и ребята, с которыми я дружу, любят. Сговариваемся идти вместе в музей или на лыжах, первый вопрос:

— А Тимофей Степанович — с нами?

Дед давно уже пенсионер, но всё равно читает лекции в институте, два раза в месяц ездит в Москву по учёным делам. Он у меня доктор наук. А к каждой лекции готовится, как школьник к экзамену...

Вчера вечером дед как раз засел в своем кабинете, обложился книгами, бумаг — полный стол. Кроме нас в квартире никого не было. А меня, как на грех, одолела какая-то глупая приставучесть. Прочитал задачку по физике — трудная. Пошёл к деду, показал, какая трудная. Думал-думал, придумал, как её решить. Пошёл к деду, сказал, чего придумал. Решил. Пошёл к деду, показал, как решил. Переписал в тетрадку. Пошёл к деду...

Тут дед и сказал:

— Дмитрий, ты мне надоел.

А у нас слова этого и в заводе не было! В крайнем случае дед говорил:

— Митька, ты меня утомляешь.

И я всё понимал!

Ну, я повернулся, пошёл прочь и больше деду не н а д о е д а л. А сегодня я молоко пролил, потому что стол толкнул, потому что из-за стола выскочил, потому что дед в кухню вошёл!

Ходим мы с Танькой по зоопарку. Поглазели на макак. Львов посмотрели. Белых мишек... Танька с индийским слоном поздоровалась, по правде! Протянула слону ладошку, а он взял её двумя своими хоботными пальцами, подержал, даже покачал из стороны в сторону. Танька сказала, что из хобота дуло горячим ветром, как при входе в универмаг.

Неподалёку от слоновьего загона — змеюшник. Танька меня и туда затащила, хоть я сопротивлялся. А там — приятная неожиданность! В одной из стеклянных клеток живёт, оказывается, маленький симпатичный обезьянчик. Лори называется. Из Южной Америки. Его, наверное, недавно привезли и поселили, где потеплее. По всему видно, что живётся ему у нас неплохо: такой пушистый, пузатый, умиротворённый...

А в соседнем стеклянном ящике — кобра. Растянулась на полу, вялая, обмякшая, будто из неё воздух выпустили.

Вдруг Танька Соколова начинает тихо смеяться. Потом шепчет мне:

— Хочешь, расскажу, что здесь происходит каждую ночь? Обезьянка мстит кобре! Ведь на воле кобры на этих обезьянок охотятся! Причём кобра охотится днём, ночью спит, а лори, наоборот, животное ночное. И тут, в зоопарке, он днем выспится, а ночью пальчиком в стенку тук-тук-тук! «Кобрий, а кобрий, ты спишь? Ну, спи-спи, это я — так...» Только кобра снова заснёт, лори опять пальчиком в стенку тук-тук-тук! «Кобрий, а кобрий, ты спишь? Ну, спи-спи, это я — так, от нечего делать...»

Нас из змеюшника, между прочим, вывели: я хохотал как ненормальный. Даже забыл про то, что кобры в Южной Америке не водятся.

Попрощались мы с Танькой, я домой пошёл. Звоню, дед открывает:

— Дима,— говорит,— извини за вчерашнее, я был некорректен...

— Дед!— кричу я.— Ладно, ты лучше послушай, что придумала эта Танька, ну, Соколова!

И рассказал про обезьянку лори и про «кобрий, а кобрий, ты спишь?»

Дед хохотал как ненормальный.

 

Чего кричали-то?

 

На меня кричать нельзя. То есть, конечно, можно — но бесполезно. Я, если на меня кричат, сразу деревенею. Стою столбом, ничего не соображаю и делать ничего не могу.

Я сам нашёл объяснение этому факту. Причина — строение моего черепа. У меня — жутко высокий лоб, и если бы в голове у меня мозгов было доверху, я был бы гений. А я не дурак, разумеется, однако человек вполне нормального ума. Значит, как я понял, у меня между мозгами и черепом есть свободное пространство. Когда на меня кричат, в этом пространстве возникает эхо, на что-то там оно давит, и я становлюсь полностью неподвижным.

Дома об этом знают. Тем более, что по-тихому со мной договориться можно: за картошкой, предположим, сходить или пыль вытереть, или деду по магазинам минералку поискать... Делов-то!

А Гошка Синцов, новенький из параллельного класса, он, как потом выяснилось, тихо разговаривать вовсе не умел. Он потом мне рассказывал, что в том районе, где они жили до того как обменялись на наш район, кричали поголовно все. Там, как он объяснил, было много воздуха, света и пространства, и чуть теплело — жители выставляли на подоконники проигрыватели и врубали их на полную мощность.

Я на всякий случай запомнил этот район: мало ли как жизнь сложится, так чтобы там случайно не поселиться.

В один прекрасный день пришёл я из школы, поел по маминой записке, вдруг — звонок в двери. Ваня Стародубцев, наш председатель совета отряда.

— Митька,— командует,— объявляю сбор металлолома. Быстро — во двор.

Я говорю:

— Ваня, металлолом у нас намечен на апрель. А сейчас не то месячник вежливости, не то неделя чистых рук и ушей...

Стародубцев усмехнулся и спрашивает:

— Ты по грибы в лес когда ходишь? Когда назначено или когда грибы есть? Так вот, в нашем доме уезжают из двадцать третьей квартиры, а потому вытащили к помойке всякое металлическое барахло. Сечёшь?

Я, конечно, усёк и даже забеспокоился:

— А не растащат, пока добежим?

— Нет,—успокоил меня Ваня.— Я велел двум нашим девчонкам сторожить. А к главному сокровищу ещё одного поставил — из параллельного класса.

— А он-то чего для нас старается?

— А он новенький, пока ни с кем не знаком, попросили поучаствовать — он и рад, как не знаю кто!

Вышли мы, смотрю: девчонки возле старых кастрюль, как часовые, стоят. А ещё в куче утюги старинные с дырками по бокам, и печка, тоже интересная: маленькая, на паучьих ножках, а труба при ней — прямо как с океанского парохода.

Но Ваня не дал мне на эти чудеса насмотреться, тянет меня дальше, в следующий двор (у нас в доме их три, и все проходные), а там, возле подвала, вижу я того, из параллельного, и — кровать. Он-то ладно, парень как парень, а вот кровать! Чудо века! Ножки — на колесиках, куда ложиться — сетка, хитро сплетённая из проволоки, одна спинка повыше, другая пониже и на каждой — блестящие шары и шарики. Обалдеть!

Я спрашиваю Ваню:

— Шары тоже сдадим?

Он подумал и говорит:

— Шары отвинтим. Шары — это не лом, а произведения искусства.

Мы стали шары отвинчивать и распихивать по карманам, а Ваня распоряжается:

— План такой: вы тащите кровать туда, к девчонкам, я бегу в палатку вторчермета, вызываю машину или беру тачку, мы сдаём металл, берём квитанцию. А в апреле, когда остальной народ пойдёт по квартирам клянчить пробки от пепси-колы, мы, как джентльмены, станем тренироваться на «спасибо-пожалуйста» и учиться мыть уши до пояса!

Распорядился и убежал. А этот, из параллельного, восхитился ему вслед:

— Ну,— говорит,— молоток...

И вот берёмся мы с ним за спинки кровати, я за ту, что повыше, он за ту, что пониже, и он вдруг как заорёт:

— А ну, давай! Подымай! Тащи! Волочи!

Я, натурально, тут же одеревенел.

А он опять:

— Ты, что ли, передом пойдёшь?! Или я передом пойду?! А ну! Давай! Разворачивайся!

Я вцепился в металлические прутья и, честное слово, как вырубился.

А он:

— Ты оглох, что ли? Чего стоишь? А ну, двигай!

Тут я в ответ тоже как заору:

— Не смей на меня кричать! Не видишь, что ли, что я крика не переношу?! Физически! Не ори!!!

И стало тихо.

Слышно, как голуби под крышей ворчат и где-то на пианино блямкают.

Наконец он почти шёпотом, как в больнице, спрашивает:

— Кто передом пойдёт?

И я почти шёпотом, как в больнице, отвечаю:

— Мне удобнее, у тебя там люк рядом...

Я поворачиваюсь и берусь за кровать руками назад. И тут вижу: бегут наши девчонки и Ваня Стародубцев:

— Эй вы, чего кричали-то?

Мы с этим, из параллельного класса, переглянулись, состроили дурацкие физиономии и говорим:

— Кто кричал? Мы не кричали... А чего кричать-то!

 

Дрюнечкин клад

 

В нашей семье существует выражение: «дрюнечкин клад». Так говорят про что-нибудь неожиданное и хорошее. Например, проверяет дед таблицу в газете и вдруг кричит:

— Три рубля выиграли! Дрюнечкин клад!

Или приходит мама с работы, а папа, оказывается, всё пропылесосил. Мама изумляется:

— Ну, дрюнечкин клад...

Я однажды спросил маму:

— Что за дрюнечка? Какой такой клад?

Мама смутилась.

— Если по-честному,— отвечает,— я и сама не знаю. Когда за папу замуж вышла и поселилась в их семье, у них этот «дрюнечкин клад» был в полном ходу. Наверное, какая-нибудь деревенская поговорка, дед-то наш — родом из деревни... Ты его спроси!

Я пошёл к деду.

— Дед,— говорю,— да что это за клад, в конце-то концов? И что за дрюнечка его закопала или, наоборот, откопала?

И дед смутился.

— Понятия,— говорит,— не имею. В бабушкиной семье так выражались. Сам я до войны, как ты знаешь, успел только сельскую школу закончить. А бабушкины родители — люди интеллигентные, с высшим образованием. Я думал, «дрюнечкин клад» — это из какого-нибудь литературного произведения, а из какого — стеснялся спросить. Потом просто привык. Ты попробуй у бабушки выяснить!

— Наконец-то! — обрадовалась бабушка.— А то муж сорок лет, как попугай, повторяет, и сын тоже, и невестка переняла... Хоть внук сообразил спросить.

И вот что рассказала мне бабушка.

Однажды, перед самой войной, когда бабушка была ещё просто девочкой Аней, а наш нынешний дядя Лёня — просто её младшим братиком, к ним в дом приехала откуда-то с юга не то знакомая родственников, не то родственница знакомых, короче — некая Изабелла Михайловна вместе с пятилетним сыном. Сына звали Андрюшей, а по-домашнему, ласково,— Дрюнечкой.

Изабелла Михайловна привезла сына для того, чтобы показать ленинградским врачам. Их, местные, не находили у него ни одной болезни, потому что были, как выражалась Изабелла Михайловна, те ещё недоучки и проходимцы. А у Дрюнечки и дыхание тяжёлое, и устаёт мальчик быстро, и спит несчастный ребёнок плохо.

Дрюня был и вправду несчастным ребёнком. Стоило ему открыть рот, как — хоп! — туда совалось печенье или кусок яблока. Попросит пить — никакой воды, только сок или молоко. Когда они направлялись на приём к очередному врачу, Изабелла Михайловна набивала про запас всякими вкусными вкусностями объёмистый ридикюль (так назывались до войны дамские сумки), будто собиралась в голодный край на много недель.

За обеденным столом Дрюня устраивал скандалы, требовал, чтобы Изабелла Михайловна блеяла козой или чтобы она, как большой пароход, гудела «у-у-у!!!» и уплывала на Северный полюс — в кухню. Изабелла Михайловна и блеяла, и уплывала, а мама Ани и Лёни в такие минуты уводила их в коридор, пока не кончалось представление. Одно хорошо было: взявшись наконец за еду, Дрюня справлялся с этим делом в один момент.

Из Ленинграда Изабелла Михайловна уезжала в горьком разочаровании. Ленинградские врачи тоже оказались специалистами липовыми: не нашли у ребёнка ни одной болезни, зато давали одни и те же советы, чтобы ребёнок меньше ел, а больше играл и бегал.

Вскоре началась война. А потом наступило страшное время: Ленинград оказался отрезанным от родной страны, и потянулись голодные, тёмные, мёрзлые недели блокадной зимы.

Аня и Леня почти всё время проводили вдвоём. Папа был на фронте, мама сутками дежурила в госпитале. Лёне к той поре исполнилось восемь лет, и пора бы ему в школу идти, но идти было некуда: одну школу поблизости разбомбило, а в другой, большой, разместился госпиталь.

Трудно было Ане учить, а Лёне учиться. Все уроки рано или поздно сворачивались на разговор про еду. Вот садятся они друг против друга за обеденный стол. Стол — большой, старинный, красного дерева. Его можно и ещё больше сделать: под столешницей на особых полках лежат запасные доски. Ножки у стола гранёные и выгнутые, на каждой — словно копытце, бронзовое колесико. Много чего из мебели уже сгорело в печке, а на стол ни у кого рука не поднималась. И в переносном смысле и в буквальном.

— У одного мальчика,—диктует Аня задачу,— было пять яблок. Два он отдал своему старшему брату...

Глядит, а у Лёни по щекам слёзы ползут:

— Аня... Помнишь яблоки, назывались «розмарин»? Я бы с тобой тоже поделился, честное слово.

Станут играть «в города». Лёня назовёт: «Ленинград». Аня скажет: «Дели», Лёня задумается и — на букву «и»: «Изюм!» И хотя оба знают, что и вправду есть город с таким названием, всё равно сдобные булочки с изюмом не идут с ума и оттого есть хочется ещё больше.

Однажды Лёня вспомнил:

— Где я сейчас сижу, Изабеллы Михайловниного Дрюньку обедать сажали. Она перед ним козой скакала, а нас в коридор уводили.

— Хорошо, что он хоть ел быстро,— отозвалась Аня.

— Дрюнечка очень быстро ел,— задумчиво протянул Лёня.— Не хотел, не хотел, кривлялся-кривлялся, потом вдруг — р-раз! — и тарелка пустая. Фокус-покус...

Лёня сполз со стула и начал возиться под столом.

— Аня,— раздался оттуда его голос,— Аня, тут целый клад!

И Лёня начал выгребать из стола и складывать к Аниным ногам засохшие булочки с засохшим сыром и засохшей икрой, сморщенные не то овощи, не то фрукты, какие-то пропылённые комки и россыпи.

У Ани закружилась голова. Но она быстро взяла себя в руки. Запретила Лёне грызть грязные куски и стала быстро растапливать печку. Вскоре они уже ели суп, горячий, мучнистый и солоноватый, ели не спеша, растягивая удовольствие и облизывая ложки. Они знали: придёт мама, можно будет ещё супу сварить. Если Дрюнечкин клад тратить по-умному, хватит, наверное, дней на десять, а то и на две педели...

— Ты, Дима, первый, кому я это подробно рассказала,— призналась бабушка.— Деду, как только поженились, попробовала рассказать кое-что про блокадную жизнь. А ночью проснулась и вижу: ходит он по комнате туда-сюда, туда-сюда, на скулах желваки, в глазах — слёзы. Я и зареклась бередить старое. Дядя Лёня среди своих на эту тему тоже не очень-то распространяется. Вот и ты, смотрю, притих, глаза опустил...

Это точно, что я глаза опустил. Потому что на бабушку взглянуть не смею. Мы ведь до сих пор обедаем за тем столом. Так вот, там, где лежат раздвижные доски, теперь мои «сокровища» сохнут, жухнут и пылятся! Меня, правда, насильно никто есть не заставляет. Просто глаза у меня завидущие, руки загребущие, а живот не резиновый. А кусков на тарелке в нашей семье оставлять не принято.

«Ладно,— думал я,— как-нибудь одним разом этот мусор выгребу и — на помойку».

Вот тебе и мусор... Вот тебе и на помойку...

 

Житейская мудрость

 

Ездил я навещать родную тётку. С тех пор как она получила квартиру в новостройках, это превратилось в целое событие. Едешь с двумя пересадками!

На обратном пути сел в трамвай. На дворе июнь, середина дня, вагон почти пустой.

Вижу, какая-то женщина с девочкой-дошколяшкой подошла к передней двери, готовится выходить.

А через проход от меня сидит старушка, такая суетливая, беспокойная: то в своей сумке роется, то в окно глядит, то кругом озирается... Не знаю, что уж она углядела на девочке, только вдруг громко так, на весь вагон заявляет:

— Детский лишай, мамаша, вылечить проще простого: на столовую ложку уксуса — чайную ложку соли, развести и примачивать.

Тут как раз остановка, двери раскрылись, женщина с девочкой вышли. А старушка не унимается:

— Нипочём слушать не хотят! Детский лишай вылечить — тьфу: значит, берёшь столовую ложку уксуса, разводишь в ней чайную ложку соли...

А ещё одна старушка, она впереди меня сидела, поворачивается к той старушке и вроде бы подтверждает:

— Вот и я о том же толкую! Оконные стёкла надо мыть исключительно мелом! Химия чистоты не даёт, она только грязь полирует!

А сзади ещё одна старушка голос подаёт.

— Собак,— говорит,— разводят каких-то несусветных. Да ещё стригут их, господи прости, не по-людски. Не поймёшь, где у ней нос, где хвост...

И они втроём, одновременно, принялись говорить каждая про своё: одна — про лишай, другая — про оконные стёкла, третья — про несусветных собак.

У меня, когда вышел пересаживаться на метро, прямо в ушах звенело.

Прошло лето, настала осень. Как-то маму навестила её подруга тётя Зина. Сидим, пьём чай. Тётя Зина рассказывает про то, как её сынишка в пионерлагере отдыхал, и вот беда — лишай подцепил...

Тут я чувствую, что у меня в голове начинается звон...

— Тише,— говорю,— дайте сосредоточиться!

Закрываю глаза и принимаюсь бормотать:

— Собак развели несусветных да ещё и стригут не по-людски...

Мама дёргает меня за рукав:

— Дима, что с тобой?

А я продолжаю.

— Стёкла,— говорю,— надо мыть исключительно мелом: химия чистоты не даёт, только грязь полирует. А детский лишай — он же лечится совсем просто! Столовая ложка уксуса, в ней развести чайную ложку соли и примачивать...

Мама ахнула:

— Откуда ты всё это взял?

— Нормальная,— отвечаю,— житейская мудрость. Народная.

Спустя две недели звонит тётя Зина, просит к телефону персонально меня.

— Димочка, голубчик, огромное тебе спасибо! Всё у сына прошло, как будто и не было. Теперь вот что, напомни-ка мне про оконные стёкла...

— Сейчас,— отвечаю.— Значит, так: собак развели каких-то несусветных...

 

Литература

  1. Борисова М. Эта Танька, Соколова... // Костёр. - 1985. - №4.
  2. Гай Тина. Сотвори себя сам... О Майе Борисовой на сайте http://sotvori-sebia-sam.ru/majya-borisova/
  3. Кушнер А. «Спасибо за луч, за тень, за миг...» К 50-летию Майи Ивановны Борисовой // Искорка. - 1982. - №6.
  4. Майе Борисовой - 85 //http://vokrugknig.blogspot.com/2017/05/85.html

Яндекс.Метрика