Недавно ещё капризничал апрель, робко дарящий первоцветы, лёгкую зелень, весеннее тепло. А май вдруг одел деревья в нежные шапки цветов, раскрасил луга сочной травой, начистил до блеска яркое солнце.
Тёплые дожди умыли пробудившийся лес. Поплыл по оврагам пьянящий аромат черёмухи, хрупкий ландыш затаился под тенью куста, зажелтели на полянах солнечные бубенцы купальниц.
Тёплый и ласковый май словно нарядил землю к большому празднику. Май Победы! Он особенно радостен, по-майски щедр на солнце, этот день Великой Победы.
Вот уже более полувека мирное небо наших городов расцвечивают радужные краски праздничного салюта в честь героического подвига народа нашего. Много лет прошло с того далёкого, но беспредельно радостного Дня Победы. А подвигу этому жить в веках, жить в сердцах и душах новых и новых поколений, благодарных всем героям Великой Отечественной за нынешнее мирное небо и ласковое солнце.
Герой рассказа В. Кулагина "И сада вечное цветенье..." вспоминает о мае сорок третьего. Радостен и необычен был тот май. В войне наметился перелом. Можно было мечтать о садах и красоте земли родной, освобождая от врага запредельной ценой малые селения и большие города.
Не забыть нам скромных тружеников той далёкой войны, их подвиг возвратил миру "вечную белизну весенних цветущих садов".
В. Кулагин
И сада вечное цветенье...
До чего же не по-военному нарядным был май сорок третьего! Во весь рост вымахали травы, по речкам и оврагам белыми облаками растеклась черемуха, мирным дурманом тянуло от цветущих садов. И соловьи, знаменитые, курские. Они начинали свои перепевы в сумерки и не могли угомониться до утра.
— Ишь, распелись. Не к добру это, не к добру, — ворчал командир батареи капитан Галыгин.
Третьи сутки стоили мы в резерве, и это злило комбата, выводило из себя. Дважды за ночь раздавался его зычный голос:
— Тревога, славяне! Танки у берёзовой рощи! На прямую наводку, вперёд!
Я выскакивал из землянки, ошалевший от оборванного сна, и, оскальзываясь на крутой тропке, бежал через овраг запрягать Гнедого и Венеру. Мои лошади ходили в коренниках, вот и старался успеть первым, чтобы не подвести ездового напарника.
Но, несмотря на эти учебные тревоги, жизнь такая мне нравилась. Ни бомбёжек тебе, ни стальною лязга движущихся на позицию вражеских танков. Лишь соловьи, их оглушительные трели да тихое похрумкивание стреноженных лошадей.
Как-то под утро разбудил меня отчаянный визг тормозов «студебеккера».
«Лёшка приехал. Не может без фокусов», — мелькнуло в голове. И вправду, Лёшка стоил уже около нар в землянке, разглядывая спящих бойцов.
— Крутов! Крутов! — громким шёпотом звал он меня. — На выход! Собирайся быстрее!
Любимец комбата, шофер Лёшка Супруненко всегда появлялся не вовремя. Если он звал кого, надо было ехать или за снарядами, или за фуражом. Так вышло и сейчас.
Уже рассвело, когда показалась впереди маленькая деревенька в десять двенадцать дворов. Лёшка обогнул её прогоном и притормозил у старых колхозных конюшен.
— Свои. Держи пропуск, — обратился он к часовому. А потом заговорщицки зашептал мне: — Вон склад. Быстрее получай овёс. К обеду на батарею позарез нужно.
На мой стук в сырые массивные ворота отозвался могучий бас: «Кого еще принесло? Счас, счас!»
И действительно, тут же откуда-то сбоку (там, видно, была отдельная дверь) появился высокий старшина.
Нет, он мне сразу не понравился. Было что-то залихватское, лощёное во всем его облике. Суконная офицерская гимнастёрка с новыми, обёрнутыми целлофаном погонами, ремень настоящей кожи и начищенные до блеска яловые сапоги — всё выдавало закоренелого тыловика, который ни разу не нюхал кислого смрада разорвавшихся снарядов в траншеях на передовой.
— Опоздал, милок, опоздал. Вчера последний фураж отгрузил сорокапятчикам!
И откуда узнал он, что мне нужен овёс, а не концентраты с салом, тоже, наверное, находившиеся на здешнем складе?
— Не огорчайся, милок. Часика через два привезут, тогда и отпустим. — Бас его рокотал приветливее и приглушенней. — Откуда сам-то будешь? Молчишь. Понимаю, милок, военная тайна. Только я про довоенное, домашнее.
Всё это начинало меня злить, но я сдержался и буркнул в ответ:
— Из Подмосковья.
— О! Земляки, значит. Не ожидал. Чего насупился? Не веришь, что овса нет в моих закромах? Пойдем, покажу. А впрочем, на нет и суда нет.
Разговор наш затягивался. Я стоял, переминаясь с ноги на ногу, не зная, что предпринять.
— Ну вот что, земеля! — Старшина придирчиво оглядел меня с головы до пят. — Не завтракал небось? Счас мы кое-что сварганим и пройдём к реке. Аромат там от черёмух — пальчики оближешь.
Спустя четверть часа мы удобно устроились на плащ палатке под черёмухой. Ловко орудуя финкой, Борис Алексеевич, так по-граждански просто представился старшина, вскрыл банку тушёнки, нарезал хлеб и сало. Потом спустился к воде, а вернувшись, положил на хлеб пучок лука-сеянца. Солнце уже поднялось высоко, и капли воды на зелёных луковых перьях переливались словно алмазы.
— Прошу к столу, милок! — Старшина сделал торжественный жест правой рукой. И тут-то я заметил, что на ней не хватает трёх пальцев.
— Что, разглядел наконец! Это, милок, целая история! Оттого и в интендантах окопался. Да ладно, приступай, потом, потом.
Мы хрупали лук, таскали из банки угощение, наслаждаясь этим тихим днем, черёмухой, что бросала на плащ-палатку свои снежные звёздочки, и разморенным плеском реки о пологий травянистый берег.
Потом, когда лежали мы на плащ-палатке, я более внимательно разглядел его. Па правом виске, чуть прикрытом под стриженными бобриком волосами, виднелся небольшой розовый шрам.
— А финка-то как у разведчиков, — сказал я первое, что пришло в голову.
— Почему «как», земеля? Я за два года всю передовую излазил. Ещё когда на фронт уходил, мой дядька Николай Степанович точно определил. Или в разведку с таким ростом, или на флот.
Мы помолчали. И так уж часто случается — заденешь в человеке какую-то особенную струну, тотчас она отзовётся. Видимо, так уж он устроен, человек, — не может носить в себе наболевшее, саднящее душу. Тогда-то и поведал мне старшина свою нехитрую историю, нехитрую для него, но полную глубинного смысла для меня, ездового батареи 76-миллиметровых пушек.
— Вишь, как они, милок, полыхают — сады в деревне. Почитай, что ни дом, то сад. А у меня свой был. Не в Подмосковье, земеля, под Ржевом в прошлом году. Сейчас-то, вишь, какой пронзительный май. А тогда всяко бывало. По грудь в воде сидели в окопах. А сады, милок, всё равно цвели. Не так рьяно, но цвели.
Он резко поднялся и сел, опираясь на здоровую руку. В зелёных кошачьих глазах его играли лучики света, по всему видно было — воспоминание это ему и радостно и приятно.
— Я в разведчиках тогда ходил. И вот, милок, сижу однажды ночью в окопе сторожевого охранения, изучаю передний кран. А сказать, не поверишь, на ничейной земле чудом уцелел яблоневый сад. Небольшой такой, деревьев-то всего двадцать. Сижу и, смотрю, как фрицы ракетами сыплют. И вдруг слышу. Явственно так. Звук какой-то непривычный. Даже ладонь к уху приставил. И всё же понял. Стук топора. Сад вырубают, изверги. Утром доложил комвзвода. Так и так, мол. Красоту ведь губят. Да и замышляют что-то непонятное. Тот ни в какую. Поиск весь провалишь. Сиди наблюдай, — Борис Алексеевич поднялся, спустился к реке. Вернувшись, брызнул мне в лицо тёплой речной водой. — Вставай, земеля! Пора.
Историю эту досказал он на ходу, пока шли к складу, на протяжный гудок «студебеккера» — Лёшка сигналил, мол, привезли фураж. Оттого и воспроизвожу его вкратце.
— Упросил я взводного и ночью устроил засаду. Недолго пришлось ждать. Стучит, ирод. На этот стук и пополз я. Все вроде бы сделал правильно, но сразу не успел скрутить изверга. Достал, милок, до меня фашистский топор. Правда, приволок я этого фельдфебели в сторожевой окоп. А сам пострадал. Немного, но пострадал. Вот они — те отметины. А сад спас. Потом наши отбросили немцев километров на восемь. Представляешь, земеля, цветёт там мой сад. Точно так же, как эти, на курской земле.
Всю обратную дорогу до батареи думал и о старшине Борисе Алексеевиче, о том, как обманчиво бывает первое впечатление, как непросто подчас разглядеть под внешней маской человека его истинную глубинную суть.
А когда началось жестокое сражение на Курской луге и мы били прямой наводкой по «тиграм» с крестами на броне, было уже не до раздумий о садах и красоте земной. Только после освобождения Курска вспомнил я о старшине, о нашем завтраке под черёмухой на берегу тихой речушки. И тогда понял: подвиг его там, под Ржевом, — это и наш подвиг здесь, на курской земле, это великий подвиг нашей армии, возвращающей миру вечную белизну весенних цветущих садов.