О первом дне учёбы в Аткарском педучилище писатель Михаил Алексеев вспоминает с самоиронией и грустью.
Посмотрите, как меняется его выбор. Каждая встреча с новым педагогом вселяет в него уверенность, что именно этот предмет, а не другой хорош, что именно им стоит серьёзно заняться...
Эти воспоминания о далёком, но очень близком были написаны в 1996 году в Переделкино, когда Михаил Николаевич размышлял о непростой судьбе учительства и образования в целом.
Михаил Алексеев
О далёком, но очень близком
Мальчишка, как и все мальчишки, был нетерпелив. Пять минут — не велик срок. Казалось, можно бы и подождать звонка. Но мальчишка незаметно прошмыгнул в класс, коим в данном случае служил большой актовый зал, в котором не было парт, но были скамейки. Мальчишка сел на одну из них и затих, украдкой наблюдая за старенькой учительницей, стоявшей у пианино в глубокой задумчивости. Бесконечная усталость была во всем её облике: глаза провалились, сухонькие плечи бессильно опущены, тонкие, белые, в синих прожилках руки безвольно лежали на крышке инструмента.
Мальчишке уже хотелось незаметно выскользнуть из зала в шумный коридор, но он не успел: раздался звонок. Дверь распахнулась, и в неё валом повалил озорной народ. Мальчишка поднял голову и не увидел учительницы. То есть он увидел её на том же самом месте, у пианино, но это был совершенно другой человек. Чуть-чуть откинув назад седую голову и выпрямившись, приподняв плечи, Надежда Антоновна глядела на них, ещё не знакомых ей, весёлым и удивительно молодым, пожалуй, даже каким-то задорным взглядом. Она говорила, словно бы излучаясь:
— Ребята! Мир, окружающий вас, полон звуков, чарующих и безобразных, очищающих душу и засоряющих, оскорбляющих её, заставляющих нас быть счастливыми и несчастными. Да, да, не удивляйтесь — всё это так...
Она быстро присела к пианино, плавно коснулась бело-чёрной полоски длинными своими пальцами, потом вдруг приподняла их, как бы уронив извлечённую откуда-то дивную мелодию.
— Слышите? — она повернулась, взглянув на наши сияющие от восторга физиономии и радуясь необыкновенной тишине, объявшей всех до единого, тех, что минутою раньше шумно галдели там, за дверью...
— Ну, а теперь послушайте вот это! — учительница повернулась к инструменту, не положила, а как бы с какой-то брезгливостью уронила пальцы на клавиши. Из-под них сейчас же вырвались звуки, от которых у всех мальчишек и девчонок мороз прошёлся по коже, — так чудовищны и отвратительны были они, эти звуки. — Ну, что? — учительница улыбнулась. — Не понравилось? То-то же! Так оно и должно быть. Ничего. Это наш первый урок. Пройдёт немного времени, и мы научимся с вами различать и отличать одни от других разнообразнейшие звуки. Мы узнаем музыку звуков. И вы станете намного богаче, щедрее душой, отзывчивее. Вы будете лучше — уверяю вас!..
Она говорила это, и вся как бы светилась, и свет, исходящий от неё, отражался на счастливейших этих пятнадцатилетних человеках, в их широко, в предельном внимании распахнутых глазах. И тот, кто пробрался в класс первым, думал, нет, не думал, а тут же и, кажется, бесповоротно решил, что непременно станет музыкантом, что предмет музыки — самый важный из всех остальных предметов, преподаваемых в школах.
На другой урок он шёл уже без всякого энтузиазма.
Вторым уроком был урок естествознания.
Первое, что увидел ученик в классе, был человечий скелет. До того безобразный, что и глядеть-то на него жутко. Пустые тёмные глазницы черепа и ощеренный рот как бы говорил: «Вот я вас...» На подоконниках стояло множество стеклянных банок, больших и малых, и в каждой из них помещены мерзкие существа — ужи, змеи, лягушки, ящерицы... бррр!
Вошла Ирина Васильевна — высокая, стройная, с золотистыми вьющимися волосами строгая красавица. Тщательно скрываемое волнение пробивалось лишь красными пятнами на её щеках. Поздоровавшись, она остановилась позади скелета и, нежно, свободно положив на круглый, точно отполированный, череп свои руки, спросила чудным, бархатно-мягким голосом:
— Как вам нравится этот красавец?.. Что? Не нравится? — лицо учительницы сделалось вдруг неподдельно обиженным и удивлённым. — Не может быть! — продолжала она всё тем же мягким голосом, в котором, однако, уже явственно звучали нотки не то чтобы осуждения, но всё-таки искреннего сожаления. — А вы присмотритесь к нему хорошенько... Сколько изящества, какая грация — до чего же мудро всё устроено природой... Вот этот высокий лоб, эти большие, глубокие глаза, исполненные мысли, этот мужественный рот и, наконец, эта просторная грудь, в которой — как вы не видите этого! — билось сильное и гордое сердце человека, могущественнейшего существа из всех существ, обитающих на нашей планете!..
Ирина Васильевна говорила, а её красивые руки сами собой, непроизвольно, плавно рисовали что-то вокруг неподвижного скелета, и ученики напряженно следили за её руками, слушали её удивительную речь, и рядом с ней уже был не скелет, а стоял живой, улыбающийся человек редкой красоты и внутренней силы...
И в этот-то миг раздался звонок. Кажется, юноша, с которого мы начали этот рассказ, впервые пожалел, что звонок раздался.
«К черту музыку! — думал он, нехотя покидая класс, где оставался молчаливый скелет, которого почему-то очень не хотелось оставлять в одиночестве, где на подоконниках стояли стеклянные банки с мудрыми ужами да царевнами-лягушками.
— А сейчас будет география, — продолжал размышлять наш герой, оказавшийся в коридоре. — Тоже мне наука! Вот естествознание — это да!»
Преподаватель географии, сухощавый и с виду желчный человек, поздоровавшись, отошёл к окну, долго глядел куда-то на улицу, а учащиеся с явным недоумением смотрели то на него, то на большую карту, повешенную на классную доску, не зная, что им делать. В классе было тихо-тихо, но тишина какая-то хрупкая, казалось, что она в любой миг могла расколоться. А Николай Иванович всё стоит у окна и молча глядит куда-то.
Что бы это значило?
По классу робким шелестом прокатился едва слышимый шепоток. И тогда-то учитель повернулся лицом к своим ученикам и подошёл к столу:
— Ну?
Ребята смущённо молчали. Да и что они могли сказать в ответ на это странное «Ну»?
— Вы видите эту карту? — опять спросил Николай Иванович.
— Ви-и-и-дим! — отвечали хором, вразнобой.
— И что же вы увидели?
Молчание.
Думается, именно после этого урока один из учащихся по имени Калентьев, считавшийся поэтом, написал четверостишье:
Любезный друг по будущности нашей,
Не покорённый мудростью наук!
Скажи, что в голове осталось вашей
И хорошо ль висеть без ног, без рук?
Учитель взял длинную и тонкую, похожую на бильярдный кий, палку и подошёл к доске, на которой висела карта.
— По-вашему, это просто синие или голубые линии. Прислушайтесь-ка хорошенько, и вы услышите рёв речных порогов и водопадов; присмотритесь получше, и вы увидите несметное число живых существ в воде... А вот эти точечки, разве они ничего не говорят вашему воображению? Да полно — точечки ли это! Это же трясина, болото, которому нет границ. Может быть, вот сейчас, в эту минуту, оно засасывает какого-нибудь смелого следопыта-путешественника, который взывает о вашей помощи, но голос его слаб, да сможет ли он прорваться сквозь толщу этой вот глухой, неведомой тайги, где ещё не ступала нога человеческая, где царство диких зверей и птиц...
Николай Иванович говорит всё громче и громче, голос его дрожит от волнения, а нашему с вами герою, вперившемуся расширившимися глазами в учителя географии, уже не сидится на месте, хочется немедленно, сию же минуту выскочить из тёплого и уютного класса и помчаться на помощь несчастному путешественнику...
«К дьяволу естествознание, всякую там зоологию-биологию! География — вот это наука!» — думал теперь мальчишка, выходя на перемену, чтобы затем пойти на самый нелюбимый урок — урок немецкого языка. С его преподавателем ребята уже познакомились в студенческом общежитии.
Нередко предмет этот ведут и русские преподаватели, знающие немецкий чуть более тех, кого собирались обучить этому языку. Но сейчас это был стопроцентный немец, хотя и звали его Александром Яковлевичем. А фамилия у него была Роот. Говоря о нем, учащиеся самую малость подправляли её, находя ее длинноватой. Убрав лишнюю с их точки зрения букву «о» (хватит и одной!), они впоследствии называли немца просто — Рот.
Познакомившись с ним поближе, ребята очень скоро уже говорили меж собой: «Этому немцу не клади пальца в рот, откусит», имея в виду прежде всего то, что обмануть, обвести вокруг пальца этого человека невозможно, как бы ты ни изощрялся по этой части. Наш герой убедился в этом в самое ближайшее время, когда все артикли: дем, дер, дас и прочие нарисовал между пальцами, чтобы не провалиться на уроке. Роот вроде бы и не глядел на паренька, когда он разжимал самую малость пальцы, чтобы глянуть украдкой на эти проклятые артикли, но был тут же разоблачён, пойман, что называется, с поличным. Немец взял его сперва за правую руку, приподнял её и показал всему классу. Затем то же самое проделал с левой рукой. Класс, конечно, хохотал. Улыбался и немец. Но улыбка его была тонкой, такой же тонкой, как его губы, отчего была ещё более ядовитой. Манипулируя то одной, то другой рукой хитреца, Александр Яковлевич ещё и приговаривал как бы даже с восхищением: «Фэномэн! Фэномэн!» Это же слово было пущено им в дело и в другой раз, когда тот же учащийся, ставший уже нашим героем, был уличен совершенно непостижимым образом во второй раз.
Роот написал на доске какое-то довольно длинное предложение на немецком языке. Написал своим изумительно чётким и выразительным почерком, так, что каждая буква вроде бы хвасталась перед соседкой: «А я красивее тебя!» Написал и попросил : «Уберзетцен Зи», переведите, мол, на русский. Паренёк перевёл быстро, без запинки, чем удивил своих товарищей по классу. Удивил всех, но не Роота. Сперва по тонким его губам пробежала уже знакомая нам тонкая в ниточку, несколько кривоватая, улыбочка. Затем губы разжались, и класс услышал:
— Фэномэн! Фэномэн! — говоря это, Александр Яковлевич, кажется, даже не скрывал своей восторженности относительно паренька. И поспешил объяснить это своё состояние, обращаясь уже ко всему классу, но не отрывая глаз от находившегося у доски юноши. — Он же ничего не понял из текста, а перевёл абсолютно правильно. Фэномэн! Фэномэн!
Это была загадка и для преподавателя, и для всех остальных в классе. Дело мог бы прояснить лишь один я, ибо до этого момента главным действующим лицом этого короткого повествования был я — на ту пору Алексеев Миша. Я сделал перевод «абсолютно правильно», потому что предложенный мне Роотом текст накануне попался мне на глаза в учебнике немецкого языка вместе с его переводом на русский. И я зачем-то его зазубрил и знал наизусть, не подозревая, что однажды он зело мне пригодится. И пригодился бы, и я бы получил высокую оценку от преподавателя, если б этим преподавателем был другой человек, а не всевидящий и во все насквозь проникающий, подобно лазерному лучу, Александр Яковлевич Роот!
Потешив себя и весь класс своим успешным разоблачением, он с тою же тонкой улыбочкой вывел в моей зачётке жирную цифру «2» — не единицу, и то уж хорошо.
После этого случая, кажется, уже никто из нас не отваживался перехитрить Роота. И не только потому, что все в достаточной степени убедились в заведомой неудаче такой операции, но и потому, что ещё тогда, на первом уроке немецкого языка в самый первый день учёбы Александр Яковлевич и удивил, и покорил нас одним невероятным фокусом, проделанным на доске. Едва поздоровавшись с нами, он сразу же направился к этой доске, держа в руках два кусочка мела, по одному в каждой. Затем начал писать какой-то текст на русском языке. Но как писать! Правая рука у него вела верхнюю строчку предложения, а левая — одновременно с правой! — продолжала его строкою ниже. Так Роот параллельно вёл сразу две строки, одна под другой, и весь текст написался у него в два раза быстрее. Мы же, вытаращив глаза от крайнего изумления, смотрели на немца, как на волшебника: уже одним этим он покорил нас. Теперь на каждый его урок мы шли более чем охотно, потому как знали, что там нас ждёт нечто неожиданное и интересное.
Однако урок литературы, который шёл в тот первый день вслед за немецким, оказался едва ли не самым интересным...
Мы ожидали преподавательницу в том же классе.
Вошла женщина средних лет в длинном тёмном платье с накинутым на плечи таким же тёмным платком. Седые волосы убраны далеко назад, открыв высокий лоб. Из-за больших очков в тонком золотистом ободке глядели на нас серые, спокойные, показавшиеся нам строгими, глаза. А серыми эти глаза нам могли показаться потому, что разглядеть их нам не удавалось: мешали очки, а без них мы Екатерину Васильевну никогда не видели. Знакомясь, она, кроме имени и отчества, назвала и свою фамилию: Шолохова. «Не родственница ли?» — хотелось поскорее спросить, но она упредила: «Нет, нет! Просто однофамильцы!» — и вдруг спросила:
— Ну, ребята, с чего же мы начнем наш первый с вами урок?
Мы, разумеется, молчали. Помолчала вместе с нами немного и она, оглядывая всех нас как-то поверх очков. «Зачем же они ей, коли мешают?» — мелькнуло у меня. Но вот Екатерина Васильевна заговорила:
— Может, сразу же начнём с нашего самого большого друга? Имя его — Слово. Но друг этот может быть и нашим врагом и тоже очень большим и опасным, — сказав это, Екатерина Васильевна стала медленно и тихо прохаживаться между парт, прижимая к плечам поплотнее свой платок, хотя в классе было тепло. — Да, да и врагом оно может быть, Слово. Вот мы часто говорим, без конца повторяем одну и ту же фразу: «Играть с огнём опасно». Прячем от детей спички. Но ведь играть со Словом ещё опаснее. Оно несёт в себе две энергии великой мощи. Энергию созидания и энергию разрушения. Слово может заставить улыбнуться самого что ни на есть неулыбчивого из вас, — тут она как бы ненароком глянула опять поверх очков на моего односельчанина Кольку Маслова, отчего-то малость пригорюнившегося. — Оно же, Слово, способно повергнуть в крайнее уныние любого весельчака, и притом надолго. С помощью Слова со временем люди научились воздвигать памятники неслыханной красоты и долговечности. Ну, вы, конечно же, догадываетесь, что я имею в виду книги. Сооружения из камня рушатся. И не обязательно от войн и землетрясений. Они разрушаются от времени. Но время не властно над Словом, над «Иллиадами» и «Одиссеями» и многими, многими другими творениями, в основе которых положено бессмертное Слово! — Екатерина Васильевна вдруг надолго замолчала, как бы испугавшись: не слишком ли она высоко забралась, не слишком ли воспламенилась перед своими слушателями, перед этими почти детьми, едва ли не на девяносто процентов деревенскими мальчишками и девчонками. Нам даже показалось, что она малость побледнела. Отойдя на минуту к окну, она незаметно для нас протёрла там свои очки, вернулась уже совсем другой. Продолжала спокойным, ровным голосом:
— Увы, по суровым законам природы человеческое, то есть наше с вами, пребывание на земле до обидного коротко. Но это в физическом плане. Книга же, то есть опять же оно, всемогущее Слово, может до бесконечности продлить нашу жизнь как во времени, так и в пространстве. Читая творения великих мастеров далёкого прошлого, мы можем вместе с их героями пожить той жизнью, коей жили люди сотни, тысячи и сотни тысяч лет назад. И сделает нам такой подарок... ну, как бы вы подумали, кто? Ну, разумеется, книга. А все книги — а их несметное число! — называются одним словом: «Ли-те-ра-ту-ра»!
Звонок раздался точно в ту минуту, когда Екатерина Васильевна, коснувшись зачем-то своего высокого лба и светло улыбнувшись, произнесла это слово «литература».
С того дня и на протяжении всех остальных лет учёбы в Аткарском педагогическом училище Екатерину Васильевну Шолохову я прямо-таки обожал. Наверное, она догадывалась об этом, но виду не подавала, — не в её правилах выделять кого-либо из учеников. Её немного смущало моё сильное оканье. Помнится, она подходила ко мне и тихо говорила: «Алексеев, зачем же так — ко-ро-ва, это ужасно!» Осмелев, я отвечал: «Екатерина Васильевна, но если я напишу: «ка-ро-ва», — это же будет ещё ужаснее!» Она укоризненно улыбалась и отходила от меня, не то огорчившись, не то примирившись с положением вещей. Позже, после войны уже, я получил от неё письмо. Это был отклик на первый мой роман «Солдаты». Она была строга ко мне по-прежнему. Похвалы было негусто. Зато слово «сырой» употреблено старой учительницей дважды: в начале и в самом конце письма-отзыва. За два года до её смерти (умерла она в 1966 году) я побывал у неё дома.
Жила совсем одна. Ни упрёка, ни жалобы я не услышал от неё. Всё в ней говорило: «Я на этой земле своё дело сделала. Теперь, слава Богу, могу спокойно умереть».
Как хорошо, если бы все мы вот так же приходили в жизнь и уходили из неё, чтобы всё было спокойно, мудро и ясно.
...Первый день в Аткарском педучилище память сохранила для меня на всю жизнь. На протяжении всех шести или семи часов мои симпатии переходили от одного предмета к другому, словно преподаватели этих предметов вели между собой яростную борьбу за мою неопытную еще, хрупкую душу, склоняя её на свою сторону. Позже-то я понял, что никакой борьбы, никакого состязания не было, а просто, на моё счастье и на счастье многих моих товарищей (увы, большая их часть на полях Великой Отечественной сложила потом свои головы), в училище были отличные преподаватели, сохранившиеся от женской гимназии и продолжавшие своё поприще уже в нашем педучилище, унаследовавшем, надо думать, лучшие традиции от своей предшественницы. Эти уже немолодые — некоторым перевалило не только за пятьдесят, но и за шесть десятков лет — не только разумом, но всей душой (что гораздо важнее) любили и понимали свой предмет, отдавая ему драгоценные крупицы горячего, любящего сердца. В придачу ко всему они были очень талантливы, наши преподаватели, эти идеалисты-гуманисты, старавшиеся и нас воспитывать в их духе, отчего мы получились излишне мягкими, что ли, несколько прекраснодушествующими, что в какой-то степени и мешало нам в жестоких реалиях начавшейся войны. Душевная же крепость, выстроенная в нас теми же людьми, оказалась очень надежной, чтобы выдержать тягчайшие испытания на полях сражений.
Да, повторяю, они были талантливы, те, о ком я говорю. Талант!.. Почему-то мы считаем его абсолютно необходимым и обязательным для, скажем, актёра, писателя, художника, во всех областях творческой деятельности. И нередко, слишком часто даже, миримся с полной и безрадостной бесталанностью учителя, ставшего им либо случайно, либо по досадному недоразумению...
Но талант всё-таки, действительно, редкость. У нас, тем не менее, много умных, талантливых учителей, и они вправе рассчитывать и на нашу любовь к ним, и на нашу заботу о них...
Мои нынешние Екатерины Васильевны!
Низко кланяюсь вам. Да святятся имена ваши! Я вас очень и очень люблю, великие страстотерпцы на осиротевших запущенных нивах просвещения! Да помогут Вам Бог и Ваша неостывающая, горячая любовь к тем, которых Вы готовите нам, старикам, на смену!
6 февраля 1996 г.
Мой Сталинград
Отрывок
Наутро — бой. Для миномётчиков он был первым. И, к счастью, очень удачным. Оборудовав за ночь огневые позиции на западном крутом берегу реки, мы смогли открыть огонь сразу же, как только впереди, в полутора километрах, показались неприятельские цепи. Было странно, непонятно и до слёз обидно, что они высыпали там, где мы были ещё вчера, где мы были всегда, были вечно, и это была наша степь, на тысячу лет своя!
Кто же им позволил врубиться так глубоко и нагло хозяйничать там, где хозяевами были опять-таки только мы и никто другой? Чужие солдаты, видно, настолько уверовали в свою непобедимость, что шли, рассыпавшись по голой, выжженной земле, в полный рост, почти вразвалку. И не сразу даже залегли, когда среди них начали рваться наши мины. Падали лишь те, коих сразили осколки. Видя такое, повеселевшие заряжающие выкрикивали:
«Выстрел! Выстрел!» Особенно звонким был голос у Жамбуршина: для него, как и для всякого мальчишки, это было, пожалуй, еще и весёлой игрой.
И он кричал: «Выстрел! Выстрел!» Где-то впереди трескуче рвалась выпущенная им мина, где-то падали сражённые её осколками враги, а он вот он, и все рядом с ним, и все были целы и невредимы.
«Выстрел!» «Выстрел!»
Гулко ахали орудия Николая Савченко, шепелявя, снаряды проносились над головой миномётчиков и рвались там же, где и наши мины. Солдат противника (то были румыны) уже не было видно: укрылись за обратным скатом пологой горы, оставив на поле десятка три убитых и раненых. Впрочем, кто из нас мог их посчитать? Разве что корреспондент из дивизионной крохотной газетёнки с грозным названием «Советский богатырь». Вот он-то уж точно подсчитал. И у него получилось:
«Однажды большая группа румын просочилась в тыл нашей обороны. Сложилась серьёзная обстановка. Взвод миномётчиков повел бой с просочившейся группой румын. Превосходящий по численности враг был рассеян и частично уничтожен, а создавшаяся угроза ликвидирована... Меткой стрельбой миномётчики не раз громили гитлеровцев. Только в одном бою они уничтожили более 500 солдат и офицеров противника, 3 автомашины с грузами, минбатарею и другие мелкие цели».
Что имелось в виду под «мелкими целями», Бог его знает.
В полдень комиссар полка Горшков вновь вызывал политработников, но уже для того, чтобы передать бойцам и командирам благодарность за успешный переход на новый боевой рубеж и первый бой на этом рубеже: враг действительно тут нигде не мог продвинуться хотя бы на сотню метров. Чуть позже выяснится, что ему и не нужно было продвигаться именно здесь...
Как бы, однако, ни было, но мы готовы были праздновать этот первый наш успех и первое же боевое крещение. Моя радость была усилена ещё и тем, что на рассвете объявился со своим взводом лейтенант Усман Хальфин. Оказалось, что там, на Дону, его задержал командир полка майор Чхиквадзе, чтобы миномётчики вместе с пехотинцами прикрывали отход остальных подразделений. По возвращении Хальфин успел даже оборудовать свои огневые позиции и принять участие в первом нашем бою на Аксае.
В самом великолепном расположении духа мы, то есть я и младший политрук, он же комиссар миномётный батареи Иван Ахтырко, шли по дороге в сторону хутора Чикова из штаба полка, располагавшегося в глубокой балке в двух-трёх километрах восточнее этого хутора. Где-то высоко в небе, не видимый нами, гудел немецкий истребитель. Я предложил своему другу: «Может, укроемся в кювете?» Не вынимая трубки изо рта, Иван процедил: «Это ещё зачем? Что он — дурак, чтобы пикировать на нас двоих?..» Мне хоть и было стыдно перед отважным товарищем, но на всякий случай решил свалиться в кювет. «Бережёного, Ваня, и Бог бережёт!» — крикнул уже из укрытия. Он что-то послал по моему адресу насмешливое, но я не расслышал его слов, ибо они были погашены пулемётной очередью сверху и нарастающим воем пикирующего истребителя. По-видимому, Ивану показалось, что самолёт удалился (его и вправду уже не было видно), но он лишь сделал заход со стороны солнца. В последний миг я успел заметить сверкающую строчку пуль, летящую книзу.
Иван лежал на дороге, рассечённый наискосок этой свинцовой строчкой. Комиссарская трубка всё ещё была зажата плотно стиснутыми, побелевшими губами. Гимнастерка быстро намокала кровью там, где прошлись пули. До миномётной батареи я нёс Ивана на руках. В своей роте появился весь окровавленный, страшно испугав миномётчиков. А тремя днями позже сам чуть было не отправился вслед за Иваном Ахтырко...
До сих пор жалею, что не вынул из кармана Ивановой гимнастёрки маленькую фотографию его жены и дочери. Мог ли я знать, что почти полвека спустя получу от этой дочери, уже немолодой женщины, письмо с просьбой рассказать подробнее о гибели её отца?
Лейтенанту Виляеву вздумалось отвести миномётную роту с западного на восточный берег Аксая. Река, мол, хоть и узковата, но всё-таки она представляла собой какую-никакую, но водную преграду, которую преодолеть труднее, начни противник тут своё новое наступление. Не учёл наш ротный стратег одного: восточный берег был отлогим, а западный крутым, откуда, приблизившись вплотную, противник мог обстреливать нас как хотел и из чего хотел.
Так оно в общем и случилось. На следующее утро на нас посыпались кирпичного цвета мины, выпускаемые из 49-миллиметровых миномётов, подтянутых немцами, как и следовало ожидать, на расстояние не более ста метров от наших огневых позиций. Но это еще полбеды: навстречу немецким полетели наши мины, калибром покрупнее — у нас ведь были 82-миллиметровки. Так что вражеским пришлось скоренько угомониться. Но мы не знали, что по береговой линии успели расположиться немецкие снайперы. В одну из ночей самый отчаянный из них выполз на кромку берега и затаился там. Он, конечно, видел перемещения моих миномётчиков, продолживших работы на огневых в открытую, даже не пригибаясь, — видел, но не стрелял. Чуть позже выяснилось, что он поджидал другой цели. Первой его жертвой мог оказаться как раз я, возвращавшийся среди бела дня из штаба полка в свою роту. Одна пуля просвистела где-то то у самого виска, другая — срезала камышинку над моей головой, когда я успел упасть.
Лежал минуты две не шелохнувшись. До укрытия оставалось шагов пятнадцать. И как только поднялся, чтобы сделать эти шаги, раздался следующий выстрел, пуля задела лишь мочку левого уха. Я вновь упал, раза два-три перевернулся, раскинул руки и ноги, симулируя убитого. Лежал так уже не две минуты, а не менее десяти. Теперь-то немец совершенно был уверен в том, что со мной покончено, и, может быть, даже отвлекся на что-то другое. Этого было достаточно, чтобы я двумя зигзагообразными скачками добежал до свежевырытого окопа и плюхнулся в него. Отдышавшись, заорал что было мочи:
— Всем укрыться! Не высовываться! На том берегу снайперы!..
12 августа (на этот раз, слава Богу, ночью) снялись с Аксая и перебрались в район степного хуторка со странным названием Зеты. Тут неделю отдыхали, приводили в порядок себя и материальную часть, подводили итоги не столько прошедших боев, сколько первого трагического перехода от Дона к Аксаю. Нашу полковую миномётную роту Бог еще милует: ни единой потери. Как долго продлится эта Божеская милость, лишь один Спаситель и мог знать о том...