Вера Панова — самая знаменитая писательница советского времени, трижды лауреат Сталинской премии, автор романов, повестей, пьес, сказок.

Произведения её печатались стотысячными тиражами, ставились в театрах, по ним снимались кинофильмы. Они появлялись в «толстых» и детских журналах, составили пятитомник собраний сочинений, активно переиздаются и сейчас. Однако несмотря на популярность книг жизнь их создательницы не была безоблачной и благополучной, как кажется на первый взгляд.

Вера Фёдоровна Панова (1905-1973) родилась в Ростове-на-Дону в семье обедневшего купца, сотрудника одного из банков, страстного любителя речного спорта, и скромной учительницы музыки. Отец утонул при таинственных обстоятельствах прямо на глазах жены в день своего тридцатилетия. Верочке исполнилось тогда только пять лет, а братику всего годик. Рассчитывать на родню погибшего супруга вдова не могла и устроилась в общество «Лемме и компания», которое торговало аптекарскими товарами. Замуж она больше не вышла, посвятив себя детям.

А юная Верочка готовилась к поступлению в гимназию и занималась с Анной Фаддеевной, приветливой маленькой старушкой, о которой потом с благодарностью  рассказала в своих воспоминаниях: «Анна Фаддеевна объясняла мне прочитанное. И в первый же день я узнала множество разных вещей — и о кругосветных путешествиях, и всякие географические термины, и названия портов и городов... она никогда не повышала на меня голос и даже не делала замечаний… и наружностью она была прелестна, эта маленькая старушка с её всегдашним благообразием и какой-то лучезарной приветливостью, с чинно сложенными руками, в этом окружении книг и цветов».

 В десятилетнем возрасте Верочка поступила наконец в частную гимназию С. Любимовой. Ей не давались только иностранные языки, со всем остальным легко справлялась. Плата за учение была бременем для семьи, и девочка занялась самообразованием: разучивала гаммы, сочиняла стишки, вольно читала. Потом она задумалась, как помочь семье, и решила готовить малышей к поступлению в школу, а знакомые посоветовали устроиться в городскую газету. Там Вера познакомилась с будущим мужем — поэтом А. Старосельским, который пытался жену-мещанку «перевоспитать в духе материализма и атеизма». Конечно, этот брак не продержался долго. Вера Фёдоровна встретила журналиста Бориса Вахтина и ненадолго обрела женское счастье.

«Мы оба любили своих детишек и свой угол и старались пораньше прийти с работы, чтобы провести вечер в кругу семьи. Борис находил, что я не так купаю детей, как надо, и купал их сам, и действительно, он так ловко мыл им головы, что мыло совсем не попадало им в глаза и у него они никогда не пищали. Он купал их, сажая в ванночку по двое, и стоял над ними с засученными рукавами, а я их принимала одного за другим из его рук, чтобы вытереть нагретой у печки простыней. Мы оба любили это занятие. Ещё больше Борис любил после обеда лечь на кровать в нашей крохотной спальне, а дети чтоб садились на него верхом (Юрик садился ему на грудь, Боря на живот, а Наташа на колени), и он им рассказывал всякие сказки и истории».

Зимой 1935 года оба были уволены из редакций газет, где работали. Мужа арестовали, дали десять лет лагерей и оправили на Соловки. Через год они свиделись, но это была их последняя встреча: состоялся вторичный суд, но подробностей о судьбе Бориса Вере Фёдоровне узнать не удалось. Пришлось с детьми перебираться на родину мужа, в полтавское село.

Случайно увиденное объявление о конкурсе на лучшую пьесу увлекло её не вдохновением, а возможностью выбраться из нужды. И Вера Панова получила первую премию. Во втором конкурсе, уже всесоюзном, она тоже получила награду.

Война застала её под Ленинградом, а семья оказалась в оккупации. Нескоро, но Вера Фёдоровна добралась до своих близких. Из своих мытарств она вынесла убеждение, что добрых людей ей на пути встречалось больше, чем недостойных. Они предлагали приют, еду, работу — насущные вещи, и не боялись расплаты за помощь и поддержку.

С больной матерью и тремя детьми Вера Фёдоровна переехала на Урал, где бывший муж А. Старосельский помог устроиться в газету города Перми (бывший город Молотов). Именно здесь она становится писательницей, создавая роман «Кружилиха», повести «Семья Пирожковых» и «Спутники». Пишет, преодолевая тяжкие обстоятельства, по ночам, после дневных забот, на кухне, в трудных условиях быта.

Случайное знакомство свело Веру Фёдоровну с раненным на Ленинградском фронте и попавшем в пермский госпиталь поэтом Давидом Яковлевичем Рывкиным (псевдоним Давид Дар). Он стал третьим мужем писательницы. Они жили в доме на улице Моисеенко, что на углу пушкинской Мойки и Марсова поля, откуда открывался старый классический Петербург — силуэты Инженерного замка, каналов, моста через Мойку и Летнего сада. Там Вера Панова сочинила рассказы «Трое мальчишек у ворот», «Серёжа».

Вера Фёдоровна стала членом Союза писателей в сорок один год, когда уже на личном опыте осознала, что нельзя «безоговорочно верить суждениям литературной критики». Она не вела записных книжек и не готовила планы для задуманных произведений, хотя книги основывались на конкретных фактах и личных впечатлениях, имели прототипов.

«Произведение слагается само, складываясь из накопленного материала, либо не слагается вовсе, как не раз и не два у меня случалось: кажется, всю кровь и весь мозг выжмешь из себя, силясь сдержать нечто, — и всё напрасно...»

Ей повезло, что первым наставником в газете был Николай Погодин, будущий автор «Кремлевских курантов», что дружила в начале творческого пути с Александром Фадеевым. Прозаиком стала, накопив багаж профессиональных навыков в журналистской среде, пройдя закалку в горниле тридцатых годов, преодолев испытания Великой Отечественной войны. Молодость была трудной, как у многих из её поколения людей. Простые радости давались сложно, иной раз приходилось дорого платить за них, но только не принципами и убеждениями. А читатели ценили достоверность переживаний героев книг писательницы, воссоздававшей знакомые им черты быта, нравов, житейского уклада.

В 60-е годы Вера Фёдоровна обратилась к теме Древней Руси, составив книгу исторических повестей «Лики на заре». Инсульт, случившийся в 1967 году, лишил её возможности не только передвигаться, но и писать.

Последние произведения она диктовала литературному секретарю Сергею Довлатову. Эпиграфом к своим воспоминаниям Вера Панова выбрала строки Бориса Пастернака: «Уходим. За спиной стеною лес недвижный, где день в красе земной сгорел скоропостижно...»

В памяти писательницы сохранились мельчайшие детали своего детства и юности: предметный мир со своими цветами, запахами и звуками, разные люди, близкие и дальние родственники, незнакомые и чужие, посторонние лица и имена. Если в начале воспоминаний были портреты благостных бабушек, тётушек, то в конце — строгие плакатные образы. Провинциальный быт, дремучая старина сменяется сумбуром революции и гражданской войны, безумием 30-х годов и лихолетьем Великой Отечественной войны. Она зафиксировала ту систему ценностей, на которую опирались её сверстники, когда не личный успех и материальное благополучие, а взаимовыручка и душевное участие помогали выживать  и сохранить себя духовно.

В. Панова

Дорогие мои наставницы

Из воспоминаний детства

 

Один почтенный офицер, выросший в Вологодской области, рассказал мне в дни Великой Отечественной войны, что в некоторых тамошних деревнях до сих пор живёт прекрасное старинное слово «наставник» вместо теперешнего «учитель». Сознаюсь, из этих двух слов мне больше нравится «наставник». Оно обозначает человека, который не только дает знания, но и «наставляет», то есть воспитывает, вводит в жизнь, развивает в ученике хорошие стороны характера, взращивает любовь к хорошему и отвращение к дурному.

Мне неслыханно повезло в этом смысле в годы моего детства и отрочества. Мне выпали на долю замечательные наставницы.

Среди них были не только учителя, занимавшиеся со. мной по учебникам. Была тут и старенькая няня Марья Алексеевна, и милая умная библиотекарша Анна Ивановна, направлявшая мое чтение, но в этой заметке я хочу рассказать о двух моих самых любимых наставницах.

Мы были очень бедны. Отец мой, банковский служащий, утонул в Дону, когда мне было пять лет, а братишке один год, и мама, конторская служащая, поднимала нас сама, и постоянная нужда была нашей спутницей. Вечно шли разговоры, где достать денег на обувь для нас с братишкой, или на уголь (в Ростове-на-Дону печи топили не дровами, а каменным углем, древесной лучиной разжигались только самовары), или на пальто маме, или на отдачу задолженности няне.

Читать я научилась как-то сама, незаметно, заглядывая в те книги, где буквы были покрупнее, да складывая слова из кубиков с буквами (почему-то складывала непременно на полу, не на столе, так казалось удобнее). Эта привычка, между прочим, сохранилась надолго; уже став писательницей, я любила править мои романы, разложив исписанные листки на полу.

Итак, читать я научилась сама, писать выучили мама и бабушка, а дальше учить было некому, в гимназию не принимали раньше одиннадцати лет, в крайнем случае десяти — в приготовительный класс, а приглашать домашних учителей не было средств. И вдруг пришёл к нам один знакомый, сослуживец и приятель покойного отца, Аркадий Иванович Прозоровский, и сказал:

— Моя матушка Анна Фаддеевна поговорила с вашей Верочкой и выражает желание её учить. Пусть Верочка приходит к ней по утрам.

Тут же он дал понять, что речь идёт о бесплатных уроках, и моя бедная мама очень обрадовалась.

Мы с братишкой у этих Прозоровских несколько раз были на елке и нигде, кроме этих детских праздников, не могла Анна Фаддеевна со мной разговаривать, и я не помню этого разговора, да и представить себе не могу, о чём могла разговаривать с восьмилетней девчонкой та почтенная седая старушка в чёрном кружевном чепчике, которая расставляла чашки на столе в столовой и про которую кто-то из детей сказал, что это мама Аркадия Ивановича.

В одно из ближайших утр я к ней пошла.

Помнится, они жили на Пятнадцатой линии, а мы — на Первой, это было далековато, и шла я одна и боялась прийти не туда, так как забыла, как выглядит дом, виденный мною до тех пор только при вечернем освещении, но нашла его сразу и с того утра помню каменные ступени крыльца, затоптанные снегом, кремовые занавеси на окнах и дверь на третьем этаже.

Отворила мне сама Анна Фаддеевна. Улыбнулась и сказала:

— А, Верочка, заходи, я тебя жду.

Она была в том же кружевном черном чепчике, но одета иначе: в чёрной юбке и бумазейной кофточке навыпуск, как носила наша няня. Она повела меня в крохотную комнатку, которой я раньше не замечала в этой большой квартире. Когда открылась дверь, меня ослепила пестрота левого заднего угла и окна. На окне стояло множество горшков и горшочков с цветущими комнатными растениями, а угол был заплетён, как сетью, гирляндами искусственных цветов, мастерски сделанных из разноцветной бумаги, шелка, бархата и простого полотна.

Как любая девчонка, я была очарована этим зрелищем. Кроме цветов в комнате была кровать с высоко взбитыми белоснежными подушками, стол с письменными принадлежностями и перед столом — большое, очень красивое и, видимо, очень удобное кресло с красной обивкой.

— Вот тут я живу, — сказала Анна Фаддеевна, — на покое у сына и невестки.

Она села в кресло, а я — на стуле по левую её руку.

— С чего же мы начнём? — спросила она. — Ты, говорят, любишь читать книги, ну что же, давай читать. Но прежде, — сказала она, — давай напишем диктант.

Тетрадки, в клеточку и в три линейки с косыми, я, по совету мамы, принесла с собой, а ручку с пером дала мне Анна Фаддеевна. И вот какие странные слова она мне продиктовала:

Стоит гора крутая, запятая.

На той горе крутой

(Здесь не надо запятой)

Стоит попова дочка. Точка.

Вдруг едет князь сиятельный!

Знак восклицательный.

И говорит поповой дочке:

Две точки. Не правда ли, я восхитительный?

Знак вопросительный.

Мой отец, умре — гире.

И уехал князь сиятельный!

Знак восклицательный.

И в жизни поповой дочки...

Точки, точки, точки.

Может быть, читатель мне не поверит, но, неизвестно почему, в этой стихообразной галиматье я сразу поняла её учебное значение и с того дня всегда на месте ставлю и точки, и запятые, и двоеточия, и многоточия. А каким образом так получилось — понятия не имею.

Может быть, это был какой-то педагогический опыт старого времени?

Покончив с диктовкой, Анна Фаддеевна сняла с полки толстую книгу и развернула её передо мной:

— Почитай мне вслух.

Это было сочинение Гончарова «Фрегат „Паллада"».

Анна Фаддеевна слушала меня внимательно, ежеминутно прерывала, чтобы исправить произношение, особенно иностранных слов, или объяснить значение слова, или просто исправить ударение. И тут же мы начали заниматься географией. Я узнала, что такое остров и полуостров, широта и долгота, узнала названия ветров, и какие бывают суда, и чем отличается океан от озера. Даже собственные имена — названия континентов, морей, островов, городов — во множестве отложились в памяти после чтения этой книги, показавшейся мне от непривычки к такому чтению очень скучной. Мы её читали что-то очень долго, я нередко томилась, но Анна Фаддеевна говорила беспощадно:

— Что значит скучно, я не понимаю. Если надо прочесть, значит — надо. Вот кончим эту книгу, тогда возьмём что-нибудь интересное.

«Интересным» оказался роман Загоскина «Аскольдова могила». Потом, в течение жизни, я не раз пыталась перечитать его. И всякий раз не могла одолеть до конца: так всё в нём оказалось напыщенно, вяло, малокровно, дёшево. А читала с Анной Фаддеевной — и впрямь было захватывающе интересно. Потому что она попутно рассказывала мне про древнюю Русь, про Олега, Игоря, Ольгу, Святослава, Владимира. Рассказы перемежались то былинами, то стихами.

Однажды, говоря об Олеге, она взяла с полки томик Пушкина и на какой-то новый, незнакомый мне манер прочла «Песнь о вещем Олеге». Так мы приблизились к изучению истории. И «Капитанскую дочку», и «Хижину дяди Тома», и «Принца и нищего» мы прочли, как говорится, под этим углом, и мне открылось, что точный факт, подлинные деяния людей, то есть история, несравненно интересней всех всадников Майн-Рида и всех чувствительных девочек Чарской1.

И даже из Чарской моя наставница умела извлекать для меня нечто ценное. Так, скажем, из «Княжны Джавахи» я узнала некоторые слова и обороты грузинского языка, из «Сибирочки» — о существовании дрессировщиков диких зверей, из «Сестры Марины» — что бывают эпидемии страшных повальных болезней и что с этими эпидемиями борются врачи. В год гибели моего отца (1910) была в Ростове холера, унёсшая несколько наших знакомых и даже домочадцев, и я сопоставляла с событиями минувшей эпидемии новые мои познания и, помню, ужасно зауважала одну знакомую курсистку-медичку Марусю за то, что она будет доктором. А до этого хорошенькая Маруся была для меня просто барышней, как все другие барышни. А на тему эпидемии, холеры, мора как я стала фантазировать, особенно по ночам! И как понятен мне был в главных своих философских чертах прочитанный впервые в те дни пушкинский «Пир во время чумы». Замечу кстати: непонятное и потрясающе трагичное имя «Вальсингам» пленило меня тогда и показалось ослепительно прекрасным, фантастически угрожающим, и до чего через много лет обрадовалась я, узнав из «Моего Пушкина» чтимой мною Марины Ивановны Цветаевой, что ей это имя в детстве тоже казалось великолепным.

Тот костюм, в котором Анна Фаддеевна меня встретила, был ее постоянный будничный костюм: юбка и кофточка навыпуск. В праздничные дни она носила строгое темное платье с белым кружевным галстучком. К этому добавлялись скромные золотые украшения — брошка в виде якоря и медальон на тонкой цепочке. На медальоне были её инициалы АП, Анна Прозоровская, а внутри — крохотный портрет её покойной матери. И неизменно, в будни и в праздник, — чёрный чепчик на серебряных волосах. И все это было так благопристойно и красиво, что мне всегда она казалась великолепно одетой и даже пломбы на зубах, правда, золотые, не портили и не старили её бледного морщинистого личика.

Но однажды я вгляделась попристальнее в эту тонкую, легкую фигурку и заметила горестно, что она сутулится, больше того — горбится. Сгорбившись, она стала некрасивой и очень маленькой.


Чарская1, писавшая чувствительные книжки с массой надуманных, неправдоподобных приключений, была популярной детской писательницей времени моего детства.


Но это длилось не больше минуты. Вдруг Анна Фаддеевна, словно ощутив на своей спине наблюдающий взгляд, сложила руки перед грудью; прикрыв левую ладонь ладонью правой, словно дрогнула вся и мгновенно выпрямилась, как пружина, и вернулась к нормальному своему среднему росту.

Я тогда уже попривыкла к ней и, не стесняясь, задавала ей бесчисленные вопросы. И тут спросила:

— Что это, Анна Фаддеевна, это прежде так складывали руки?

— А как же, — отвечала она, — наша мама с малых лет приучала нас так держать руки. Во-первых, не искривляется позвоночник, значит — полезно для здоровья. Во-вторых, девочка не сутулится, значит — красиво. В-третьих, руки не болтаются, значит — прилично. Все мои подруги так ходили.

Когда впоследствии я поступила в гимназию, там тоже учили девочек держать руки коробочкой, и мы не горбились и не уставали от долгого сиденья за партой.

Не знаю, так ли это у других детей, но в детстве мне, чтобы полюбить человека, необходимо было, помимо его душевных и умственных качеств, восхищаться его обликом и манерой держать себя на людях.

В этом смысле Анна Фаддеевна, седая старушка в чепчике, стала для меня идеалом.

Я хотела всегда быть такой же опрятной, благообразной, подтянутой, как она. Я подражала ей в походке, в поведении, в манере говорить. Думаю, что матери и бабушки, позволяющие себе при детях и внуках ходить небрежно причесанными и неопрятно одетыми, поступают неправильно. Помнится, об этом где-то писал и Макаренко. Детям не надо, чтобы их матери были одеты роскошно. Но детям необходимо, чтобы материнский облик нравился им. А этого можно добиться опрятностью и благообразием.

Ещё одним восхищала меня Анна Фаддеевна.

Как-то я спросила её:

— Кто вам сделал эти цветы? — имея в виду искусственные.

— Я сама, — отвечала она. — Меня научил Вася Петров.

О Васе Петрове я от неё слышала часто. Это был гимназист, которого она репетировала и очень любила. Эти цветы казались мне таким совершенством художества, что я даже не поверила. Но однажды во время урока Анна Фаддеевна поставила на стол шкатулку с разноцветными лоскутками, цветной бумагой и кусками проволоки и при мне сделала сначала розу, потом василёк. И я убедилась, что всё это художество в левом заднем углу её комнаты сооружено ею.

Да только ли цветы? Вечно она что-то шила, штопала чулки, кроила. То крахмалит и гладит свои кружевные галстучки, то пишет письма, то воспоминания. То объявит, что надумала нынче вымыть волосы особенным способом — с яичным желтком — и стучит тазами в ванной, готовясь к мытью.

От сына она принимала кров и пищу, себя же обслуживала сама. И какой уж тут покой, когда она то учила меня, то уходила к своим отстающим гимназистам, то возилась с иглой или утюгом. И мне нравилось, что всегда около неё что-то происходит: придёт швея примерить новую кофту, прибежит внук Котик, прося почитать ему книжку, заглянет кухарка спросить, как готовится такое-то блюдо, явятся сослуживцы её сына Аркадия Ивановича — поздравить дорогую Анну Фаддеевну с днём рождения.

Мы привязались друг к другу. Любя её, как я любила, мне радостно было сознавать, что и она меня любит и — в этом я тоже была уверена — уважает. И не было урока, после которого я бы не ушла с ощущением, что вот и сегодня мне подарено что-то, чего не было у меня вчера.

Мне казалось, что так и всегда будет — я буду к ней ходить и получать эти дары. Но вдруг звоню утром в знакомую дверь на третьем этаже — выходит горничная и говорит:

— Скончалась скоропостижно наша Анна Фаддеевна.

Я ринулась в её комнатку, почему-то вообразив, что она мёртвая лежит там на своей кровати с высокими подушками. Но там только стояло пустое кресло перед пустым столом.

На другое утро мне вплели в косы чёрные ленты и мы втроём — я, мама и бабушка — поехали к Прозоровским.

Анна Фаддеевна лежала в столовой на столе, одетая в знакомое мне тёмно-коричневое платье. Знакомый гипюровый галстучек был приколот знакомой брошкой в виде якоря. В свете лампы, горевшей над столом, серебром отливали мягкие тонкие волосы. Маленькие желтоватые руки, все в мелких морщинках, были сложены крестом на груди. Всё это было моё дорогое, без чего я не знала, как буду жить, как неузнаваемо должны сейчас измениться мои дни.

Бабушка подошла к столу и поцеловала покойницу в лоб. Подошла и мама и поцеловала жёлтую ручку с обручальным кольцом на пальце. К руке подошла и я. Она была неправдоподобно холодной. Таким холодным, подумала я, не бывает ни снежок, ни даже ледяная сосулька. Ногти на руке были синие.

И душа моя закричала во весь голос: «Ну зачем, чего ради так устроено?!»

Подошло несколько мальчиков в гимназической форме — вероятно, её ученики. Вероятно, среди них был и Вася Петров. И я знала, что их души кричат те же самые слова. И так же кричали они перед чёрной ямой на кладбище. И тогда, когда священник в золотой ризе служил панихиду. И когда в могилу полетели комья сырой земли, громко ударяясь о крышку гроба.

Я думала, что теперь мы пойдём домой. Но все опять поехали к Прозоровским. На том столе, где час назад мы прощались с Анной Фаддеевной, были расставлены тарелки и бутылки. Из кухни несли и несли высокие стопы блинов. Вся квартира была пропитана горячим блинным духом. И я пила вино, довольная, что и нам, детям, его налили, и ела блины, обжигавшие нёбо. Но, хотя и неловко было выходить из-за стола, не утерпела и ещё раз сбегала в маленькую комнатку, где знакомо пахло геранью и валерьяновыми каплями и стояло пустое кресло перед пустым столом.

После Анны Фаддеевны меня учила некая Евгения Станиславовна, пожилая женщина с добрым и мягким характером, но совершенно безличная и лишённая духовности. Ни одной чертой она не напоминала покойной моей наставницы. И то сказать, нелегка, безрадостна была её жизнь, неоткуда было ей накопить те богатства, которые потом так радостно передавать другим. Одинокий, замордованный трудом и нуждой, ни на что больше не надеящийся человек. Она жила в какой-то лачуге вместе с четырьмя обожаемыми кошками, которые выглядели куда здоровее, сытее и веселее, чем она сама. Я была у неё однажды и, как ни приучена была к бедности, ужаснулась вида этой лачуги.

У Евгении Станиславовны было много учеников, и работала она за пропитание: у кого-то завтракала, у нас обедала, ещё где-то ужинала. Так работали в старину деревенские портные и сапожники, переходя из избы в избу. При такой бродячей жизни бедняжке Евгении Станиславовне некогда было думать ни о своём здоровье, ни тем более о внешности. Меня она готовила к поступлению в частную гимназию Любимовой. Мы честно проходили программу гимназии, проходили по учебникам, не отступая от них ни на йоту, без педагогических опытов, заучивая от и до, решая подряд все задачи по задачнику, не пускаясь в такие эксперименты, как привлечение романов и стихов к учебному процессу. Но это было всё, что могла дать Евгения Станиславовна, и я понимала, что ждать от неё большего — просто глупо и жестоко.

У других своих учениц, обучавшихся в гимназии Любимовой, Евгения Станиславовна разузнавала о тамошних порядках и учителях и сообщала эти сведения для назидания мне. От неё я узнала, что  преподавательница географии Александра Александровна — какая-то чудачка, но, впрочем, очень образованная и умная. А ещё более чудачка — учительница русского языка Нина Матвеевна, которая ни грамматике не учит, ни пересказов не задает, а только велит девочкам заучивать наизусть стихи и потом читать в классе.

Мне это понравилось, и я заранее ждала встречи с Ниной Матвеевной с интересом и даже нетерпением. Экзамены по русскому языку принимала не она, а почему-то начальница гимназии Софья Яковлевна Любимова и с нею священник, учитель закона божьего.

Нину Матвеевну я впервые встретила на первом уроке русского языка. Вошла в класс и вижу — у доски что-то очень броское, рыжее и весёлое, улыбающееся и яркое.

На ней была блузка в жёлтую и коричневую клетку, рыжая лисица на плечах и золотисто-рыжий парик в крупных локонах. И первые слова её были:

— Ну, девочки, кто мне выучил какой-нибудь хорошенький стишок?

Худенькая девочка болезненного вида (потом я узнала, что её зовут Зина Стасенкова и что она учится лучше всех в классе) подняла руку и, выйдя к кафедре, прочла наизусть стихотворение А. К. Толстого «Запад гаснет в дали бледно-розовой». Нина Матвеевна сказала:

— Умница Зина, очень хорошенький стишок.

Ещё кто-то читал длинные стихи — «Христианку» Надсона. Мне все это очень понравилось.

Урок походил на концерт, а стихи я любила.

Но это неверно, будто Нина Матвеевна ограничивалась одними стихами. Диктанты и пересказы мы писали почти каждый день, зубрили грамматику, и даже пыталась Нина Матвеевна задавать нам что-то вроде домашних сочинений. И даже тогда, в первом классе, были девочки наши начитанные и писали грамотно.

Мне же Нина Матвеевна привила страсть к стихам. Сперва я их заучивала наизусть, желая заработать похвалу моей памяти и моему усердию. Потом стала читать их запоем. Потом сама стала сочинять стихи. Конечно, они были по-девчоночьи глупы и, правду сказать, совсем не талантливы. Я стеснялась, когда они попадали в руки взрослых, и прятала их: либо в постель между двумя матрацами, либо в комод под бельё. В стихах моих были феи, снежинки, незабудки, могилы, голубки, волны и прочий такой убогий хлам, который сейчас называют пошлым.

В оправдание себе скажу, что писать этот вздор я перестала очень рано. Знание поэзии надоумило меня, что писать стихи надо очень хорошо, а если не можешь, не пиши вовсе, лучше будет и для тебя, и для людей.

А всё-таки к Нине Матвеевне часто возвращается моя благодарная память. До сих пор она мне нравится эта жизнерадостная женщина в рыжих локонах и с румянцем во всю щеку. А ещё больше, чем локоны и румянец, нравится мне в ней это желание привить нам, девчонкам, свои личные вкусы, разделить с нами свою радость. Она ведь не только слушала наше чтение, она явно радовалась музыке стиха и учила, как читать то или другое стихотворение, чтобы извлечь из него всю его музыкальную прелесть. И при этом ученицы встречались глазами с наставницей, и в обеих парах глаз была радость, увлечение, наслаждение прекрасным. И возникала та человеческая близость, дороже которой ничего нет. Близость наставника и подрастающего человека, вводимого им в жизнь.

Литература

  1. Зиновьева Е. Без купюр [О Вере Пановой] // Нева. — 2006. — № 9.
  2. Осипов Ю. День в красе земной. К 80-летию со дня рождения В.Ф. Пановой // Огонёк. 1985. — № 11.
  3. Панова В. Дорогие мои наставницы: из воспоминаний детства  // Костёр. — 1973. — № 4.
  4. Панова В.Ф. О моей жизни, книгах и читателях. — Л.: Сов. писатель, 1980.
  5. Панова В. Ф. Моё и только моё. О моей жизни, книгах и читателях. СПб.: Издательство журнала
    «Звезда», 2005.

Яндекс.Метрика