Книги Георгия Скребицкого запоминаются надолго — навсегда...
Писатель, натуралист и следопыт Георгий Алексеевич Скребицкий (1903—1964) создал около ста книг о родной природе и о людях, близких к ней. С самого детства он любил книги о диких зверях и птицах, о путешествиях, о чудесной природе тропических и полярных стран, рассматривал картинки и мечтал сделаться отважным путешественником-натуралистом.
Ничто не мешало увлечению развиться: лесок возле дачи стал джунглями, толстый ленивый кот Иваныч — тигром, соседские петухи и куры — павлинами, а добродушный охотничий пёс Джек изображал стаю шакалов, преследующих воображаемую экспедицию.
Эти забавные игры и дружба с Джеком, котом Иванычем, ёжиком Пушком, сорокой Сироткой, скворцом Чир Чирычем научили Георгия любить животных, внимательно вглядываться в их повадки. И он задумал рассказать обо всём этом и другим людям: почему бы не попытаться и их заинтересовать жизнью животных, привлечь в ряды натуралистов? Вот так созрело решение писать для детей, самых активных и восприимчивых читателей.
Детство и отрочество провёл будущий писатель в небольшом городке Тульской губернии. Его отчим Алексей Михайлович (его писатель называл по-простому — Михалыч), весёлый, добрый, немного чудаковатый человек, работал в местной больнице врачом, был страстным охотником и рыболовом. Бродя с ним по перелескам с ружьём или сидя с удочкой возле тихой заводи, мальчик всей душой полюбил природу и свой крохотный городок Чернь.
Георгий Алексеевич едет учиться в Москву, поступает в зоотехнический институт, серьёзно увлекается исследовательской работой, становится кандидатом биологических наук. Путешествия, наблюдения, желание поделиться увиденным побуждают его взяться за перо. Появляются первые рассказы, которые знакомят ребят с разнообразными четвероногими и пернатыми обитателями леса, учат любить и понимать природу, заботиться о ней, быть добрыми и внимательными ко всему живому.
Георгий Алексеевич считал, что охотником имеет право быть лишь человек, непримиримый к тем, кто уничтожает леса, загрязняет реки или нарушает правила охоты. Работал Георгий Алексеевич очень много, особенно последние годы. Казалось, он спешил как можно больше оставить после себя. Он писал до самого последнего дня своей жизни. Повесть «У птенцов подрастают крылья», вторую часть художественной автобиографии «От первых проталин до первой грозы», он заканчивал уже в больнице.
Какой была школа в первые Советской власти, чему и как учили ребят? После революции школа переустраивалась, пришли новые учителя, изменились программы, учебники. Было трудно, случались и огорчения, и радости. Много утекло с тех пор. А вот учитель был и остался «заглавной фигурой». Учат десятки учителей, но, к сожалению, в запоминается образ одного, редко двух-трёх.
В книге «У птенцов подрастают крылья» писатель вспоминает об учителях, которые оказали сильнейшее влияние на своих воспитанников. Самым грозным из новых наставников был Владимир Михайлович Успенский, который стал преподавать русскую литературу. Услышав из уст учителя, что такое литература, мальчик был покорён.
Зимой 1919 года в нетопленой тёмной школе Владимир Михайлович рассказывал ребятам («не читал лекцию, не объяснял урок, а именно рассказывал, как о чём-то очень близком, чему, может быть, даже сам лично был свидетелем»), как Николай Васильевич Гоголь в припадке глубокой тоски и душевного смятения бросил в горящую печь страницы своего гениального произведения: «Представьте: комната, темно, только красноватый отблеск пламени из открытой печи мечется по стенам, по ближайшим предметам. Этот тревожный отблеск падает на измождённое лицо человека, лицо с огромным, как клюв у птицы, носом, лицо Гоголя. Гоголь в смятении. Он уже бросил в печь часть страниц своей поэмы. Они горят. Это горят не бумаги — горят мысли Гоголя, горит его душа, сердце, горит он сам, великий и ничтожный, гениальный и безумный, одинокий в блеске своей славы, несчастнейший из людей. Это Гоголь сжигает сам себя».
И эти уроки не только давали богатые знания, обучали, они будоражили сознание воспитанников, будили ум и души, а в голове возникало бесчисленное множество вопросов. Как определить свой дальнейший жизненный путь? Как это сделать и не ошибиться? Кем быть — артистом или заниматься литературой? Как ею заниматься? Быть писателем, исследователем или учителем, вот таким же, как Владимир Михайлович? Он в ответ на вопрос ком быть говорит: «Вы подумайте, взвесьте, а потом уж и решайте: сможете ли вы ради любимого дела отказаться от разных материальных благ». И учитель даёт последнее напутствие своему ученику: «Идите, Юрочка, в жизнь, смелее идите. Будьте инженером, педагогом, артистом... Кем хотите. Но главное, никогда не забывайте одного, самого главного: не забывайте, что вы Человек».
Несколько глав повести посвящены учительнице музыке. Маргарита Ивановна обучала детей пению и игре на фортепьяно и прославилась тем, что, помимо своей основной специальности, очень любила цветы, выращивала у себя в садике какие-то необыкновенные розы, а кроме того, обожала голубей. Женщина, учительница лазает на крышу, гоняет голубей, с упоением следит за их полётом, переживает, когда голубей кто-то украл, радуется их возвращению.
К Маргарите Ивановне приходят в дом мальчишки-голубятники, пьют чай, спорят о достоинствах своих пернатых питомцев, слушают игру на фортепьяно, рассказы о «Временах года» Чайковского. «— «Октябрь» — осенняя песня,— сказала Маргарита Ивановна.— Эпиграфом к ней Пётр Ильич взял первые строки из стихотворения А. Толстого:
Осень. Осыпается весь наш бедный сад,
Листья пожелтелые по ветру летят.
Такие грустные картины были понятны, близки самому Чайковскому: ему особенно удавалась именно такая музыка, где чувствуется раздумье над жизнью и неутешная грусть о том, что так быстро и невозвратно всё проходит. И в жизни человека тоже наступает осень, когда всё молодое, светлое, радостное уже позади».
И эта, уже немолодая женщина, не таилась от своих учеников, делилась своими горестями с ребятами: во время Первой мировой войны погиб её сын, она осталась, казалось, совсем одинокой. Нет, ей удалось найти отклик в душах своих учеников.
В главе «Искусство — великая вещь» раскрывается мир души человека и мир искусства. Прекрасен учитель, сумевший раскрыть эту красоту перед своими воспитанниками. Читаешь и возвращаешься к прочитанному, особенно когда автор передаёт рассказ учителя рисования о той или иной картине. Прислушайтесь к вдохновенной речи этого учителя: «Я буду учить вас рисованию. Многие из вас, может быть, считают рисование не очень важным предметом, не то, что, например, русский или математика... и совершенно неверно так думают. Рисование — один из самых необходимых предметов, и не только для тех, кто хочет в дальнейшем сделаться художником, вовсе нет. Рисовать должен и инженер, и естествоиспытатель, и географ... Рисунок живой, а фотография мёртвая. Фотография — это внешняя серая оболочка предмета, а рисунок — его сущность, его душа». И повёл рассказ об Айвазовском, Шишкине, Сурикове...
Урок идёт своим чередом, и мы присутствуем на нём так же, как и все ученики Николая Дмитриевича, слушаем, смотрим, познаём, открываем новый для нас мир. Раскрывается смысл картины Верещагина «Апофеоз войны». Далее звучат убедительные и страстные слова учителя о войне и мире. Разве это не воспитание чувств? Разве такой урок может забыться или пройти бесследно?
И, честное слово, в ответ на последние слова учителя: «В следующий раз пойдём с вами куда-нибудь на речку или в лес и попробуем собственные силы» — вместе с ребятами после звонка хочется крикнуть: «Хотим!»
Советую прочитать именно эту главу из повести Георгия Скребицкого «У птенцов подрастают крылья». В следующий раз учитель провёл урок в лесу, как и обещал. На пленэре нужно было уловить что-то необычное в природе и самостоятельно выполнить этюд. Если заинтересовались, читайте дальше книгу писателя. Не пожалеете!
Г. Скребицкий
Искусство — великая вещь
Когда мы пришли в училище, там царил такой же галдёж, как и в первый день. Все толкались в коридоре, в пустых классах, не зная, что делать, чем заняться.
Мне хотелось поскорей разыскать моих новых приятелей — членов творческой комиссии — и поделиться с ними тем, что я придумал ночью. Но я не успел этого сделать. Неожиданно зазвонил колокольчик — все шумной гурьбой повалили в класс.
Опять пришёл к нам всё тот же Николай Николаевич и сказал, что нас разделят на классы согласно тому, в каком мы до этого учились.
— Уууу! — как завывание ветра в трубе, пронеслось по комнате разочарованное гудение.
Значит, снова ученье, а мы-то думали, что опять поедем в лес заготовлять дрова или займёмся ещё чем-нибудь интересным.
В класс пришло ещё двое учителей; нас стали расспрашивать, кто где учился. Когда очередь дошла до меня, я сказал, что выдержал весной экзамен в пятый класс реального училища. Учитель записал меня в соответствующий список. Серёжа попал на класс старше.
Когда всех нас разделили, нам предложили разойтись по разным классам. Нам досталась чудесная комната — просторная, светлая, окна выходили на школьный двор, весь зеленый, поросший травою.
Мы шумно и весело расселись по партам. На каждой парте два человека. Со мной рядом сел мой новый приятель — член творческой комиссии — Лёва.
Я тут же собрался рассказать ему, какие картины я придумал ночью, но Лёва не захотел слушать.
— О картинах потом поговорим, — деловито ответил он, — а сейчас давай послушаем, что нам учитель расскажет.
Такой ответ меня сразу расхолодил. «Ну и сосед мне попался», — недовольно подумал я, но ничего не возразил.
В это время дверь в класс отворилась, и вошёл учитель. Мы встали с места, поздоровались. Учитель был молодой и немножко странноватый на вид, с длинными, до плеч, волосами и не в форменном сюртуке, а в какой-то широкой блузе без пояса.
— Верно, регент, петь обучать будет, — шепнул мне Лёва.
В руках у учителя была огромная папка — конечно, ноты. Он положил её на стол и обратился к нам:
— Ну, давайте познакомимся. Зовут меня Николай Дмитриевич.
— Ещё один Николай, — шепнул я Лёве, — верно, все учителя у них Николаи.
— Я буду учить вас рисованию, — продолжал учитель. — Многие из вас, может быть, считают рисование не очень важным предметом, не то что, например, русский или математика… и совершенно неверно так думают. Рисование — один из самых необходимых предметов, и не только для тех, кто хочет в дальнейшем сделаться художником, вовсе нет. Рисовать должен и инженер, и естествоиспытатель, и географ…
Вот вы отправились путешествовать, нашли какое-нибудь интересное растение или насекомое и захотели его срисовать. А для этого необходимо уметь владеть карандашом и красками. Или вы должны построить дом. Прежде вы его изобразите на бумаге, да не только начертите план. Архитектор должен именно нарисовать его, чтобы ясно представить, как он будет выглядеть в натуре среди других домов. Или вы, например, историк, археолог, занимаетесь раскопками курганов. И вот вы нашли какой-то резной предмет, какое-нибудь украшение древнего человека или что-нибудь из посуды — кувшин, вазу, чашу… Я там не знаю что, но что-то очень редкое и интересное. Обязательно надо это срисовать.
— Да лучше сфотографировать, — сказал кто-то.
— О нет, нет, нет, — замахал руками Николай Дмитриевич, — фотография — совсем не то. На фотографии никогда вы не получите того, что в рисунке. Цвет, окраска предмета. А все детали? В рисунке вы можете то, что вам важнее и интереснее, как-то усилить, выделить, подчеркнуть какую-то мелочь, деталь. Рисунок живой, а фотография мёртвая. Фотография — это внешняя серая оболочка предмета, а рисунок — его сущность, его душа.
Объясняя разницу между фотографией и рисунком, Николай Дмитриевич вошёл в такой азарт, что выскочил из-за своего учительского стола и забегал по классу, смешно махая руками, будто он хотел поймать кого-то невидимого, летавшего возле него.
Наконец немного успокоившись, он опять подошёл к своему столу и сказал:
— Сегодня мы с вами рисовать не будем. Я хочу вас только познакомить с замечательными русскими художниками. Их должен знать каждый образованный человек.
Николай Дмитриевич стал вынимать из своей папки и показывать нам цветные литографии с различных картин.
— У всех знаменитых художников, — говорил учитель, — были свои излюбленные темы. Вот, например, Айвазовский: он почти исключительно рисовал море. Чаще всего бурное. Его излюбленной темой была разбушевавшаяся стихия и борьба с ней человека. При этом Айвазовский стремился показать, как ничтожен, как слаб человек перед грозной морской стихией. Взгляните на этих потерпевших кораблекрушение людей. Они спасаются на обломках затонувшего, разбитого бурей корабля. Морская стихия вот-вот поглотит их вместе с жалкими обломками их корабля. В этой картине весь Айвазовский, со своей любовью к морю, с его преклонением перед грозной красотой этой стихии.
А вот вам «Утро в сосновом лесу» — совсем другая картина. От неё веет тишиной и какой-то задумчивостью. Приглядитесь, как хорошо изображён дальний план — стволы сосен, освещённые первыми лучами солнца, и лёгкий сизый туман… Эту картину — «Утро в сосновом лесу» — написал другой знаменитый художник, Шишкин. Его любимой темой был лес. Его спокойная, задумчивая краса.
— А медведи как здорово! — похвалил кто-то из ребят.
— Ну медведей-то рисовал как раз и не Шишкин.
— Как — не Шишкин? — изумились мы. — Картина Шишкина, а медведи не Шишкина?
— Да, не Шишкина. Он чудесно умел рисовать лес, а вот зверей не умел. И попросил подрисовать их другого художника, своего приятеля Савицкого. Тот и нарисовал… А сейчас давайте перейдём к другим художникам. Вот эти три древних витязя — из русских былин, три богатыря. Посредине самый старший, самый могучий из них — Илья Муромец. А по бокам — Добрыня Никитич и самый молодой, красавец — Алёша Попович.
При этих словах я сразу вспомнил про нашего Алёшу. Увы, он теперь стал совсем не Алёша Попович! Какой же уж там богатырь без одной руки! А кстати, давно я его не видел, надо бы сходить к нему.
Николай Дмитриевич в это время продолжал объяснять:
— Вы взгляните, какая мощь, какое могущество в этих трёх фигурах! Это олицетворение могущества русского народа, его сила, его мужество, неустрашимость перед врагом.
— Да, неустрашимость! А вот войну-то проигрывает! — крикнул кто-то из ребят.
— И японскую тоже проиграли, — отозвались из другого конца, — вот те и могущество.
Николай Дмитриевич на секунду замялся, но тут же уверенно заговорил:
— Это совсем другое. Не наша слабость, а бездарность верховного руководства и на фронте, и в тылу.
— А Керенский победит? — не унимался какой-то озорник.
— Не Керенский, а народ. Народ обязательно победит, — уверенно ответил Николай Дмитриевич. — Ну, мы сейчас не политикой занимаемся, у нас урок рисования. Занятия по искусству, — продолжал он. — А это знаете, чья картина, кто художник? — И он показал «Утро стрелецкой казни».
— Суриков, Суриков! — закричало сразу несколько голосов, и я тоже.
— Верно, Суриков. Замечательный художник, так сказать, тайновидец истории прошлого нашей страны. Вглядитесь в эту картину. Тут нет непосредственно казни, крови, пыток. Всё это ещё впереди, в будущем. А на картине изображено совсем другое, исторически гораздо более важное: борьба двух миров, старой, допетровской Руси и новой, только ещё нарождающейся с Петром во главе. И в картине-то ли враждующие лагери разделены. Вот в правом углу на белом коне сам Пётр, его приближённые и иностранцы, явившиеся по приглашению царя на русскую землю. Это новое, побеждающее. А вот весь центр картины — стрельцы в белых посконных рубахах, в старых остроконечных колпаках. Они побеждены, их сила сломлена. В руках у них зажжённые свечи — это как бы панихида заупокойная по старой, уже отошедшей в прошлое жизни. Вглядитесь в их лица. Какое безнадёжное отчаяние! И эти плачущие женщины, дети…
Николай Дмитриевич встряхнул волосами, поднял голову и каким-то вдохновенным, певучим голосом продолжал:
— Это плачет вся старая, допетровская Русь с её колокольным звоном, с её долгополыми боярскими шубами, с её старым, патриархальным укладом жизни. Пётр верхом на коне, иностранцы в коротких штанах, в чулках, в затейливых шляпах — новый быт, новый уклад жизни, всё новое. Вот что идёт на смену…
Я слушал Николая Дмитриевича и удивлялся тому, что раньше я много раз видел эту картину, но, когда глядел на неё, становилось только страшно за стрельцов и очень жалко их и тех, кто пришёл их проводить. А вот насчет борьбы старого и нового — это мне в голову никогда не приходило. Я и Петра-то самого только сейчас как следует разглядел. Ух какой страшный, злой! Хоть Николай Дмитриевич и говорит о нём, как о преобразователе, но мне он всё-таки очень не понравился. Зачем же казнить несчастных стрельцов?
— Вот и ещё картина. Это уже не историческая, а, так сказать, общечеловеческая, на все времена в назидание людям.
Николай Дмитриевич показал очень странную картину. На ней была изображена огромная пирамида, вся сделанная из человеческих черепов. Над черепами летала стая чёрных птиц.
— Эта картина называется «Апофеоз войны», — сказал Николай Дмитриевич. — Нарисовал её Верещагин. Почти всё, что он нарисовал, связано с войной.
— Ишь какой вояка! — усмехнулся парнишка в углу класса.
— Как раз наоборот, — перебил его Николай Дмитриевич. — Верещагин в своих картинах показывал весь ужас, всю бессмыслицу войны. Вот эта, например, «Апофеоз войны». Апофеоз — значит финал. Хорош финал! Сколько тысяч загубленных жизней. А ведь каждый из погибших здесь мог бы жить, работать, приносить пользу людям, радоваться жизни. И вот всё, что осталось от этих жертв, — одни голые черепа. Мы даже не знаем, чьи это черепа — побеждённых или победителей? Художник самой картиной говорит: не всё ли равно, они потеряли на этом поле самое дорогое — жизнь. Верещагин как бы призывает людей задуматься над этим ужасом, постараться не повторять его. — Николай Дмитриевич горько усмехнулся. — Только люди не слушают его советов, воюют себе да воюют. А для чего, зачем?
И опять мне тут же вспомнился Алёша, его оторванная рука и его слова «кому это нужно?». Ну, а как же герои, как же красавец и удалец Козьма Крючков? Значит, и они не нужны?
А Николай Дмитриевич продолжал:
— Верещагин всю жизнь своим искусством выступал против войны. Наверное, за это война и подстерегла его самого.
— Как? Он разве военный был? — зашумели ребята.
— Нет, не военный. Но не любил писать картины с чужих слов, старался, что возможно, сам увидеть. Вот во время русско-японской войны он и поплыл вместе с адмиралом Макаровым на броненосце «Петропавловск» сражаться с японцами. Японцы под Цусимой почти весь наш флот и пустили ко дну. Скверный у нас был флот, куда хуже японского. А народ русский не хотел сдаваться врагу. Вот и погибли все. И адмирал Макаров погиб, и Верещагин вместе с ним. Мужественный был человек. — Николай Дмитриевич замолчал, потом взглянул на притихших ребят и улыбнулся. — Я вам сегодня всё разные страсти показываю да рассказываю, совсем вас запугал. Поговорим теперь о другом, совсем не страшном. Взгляните-ка на эту картину. Она даже во всех хрестоматиях есть.
Я взглянул на картину, которую Николай Дмитриевич вытащил из своей папки, и радостно воскликнул:
— «Грачи прилетели». «Грачи» Саврасова!
— Верно, верно, — подтвердил учитель. — Именно саврасовские грачи. — Он на минуту умолк, а потом вдруг спросил: — А стоило ли их рисовать?
— То есть как — стоило? — не поняли мы.
— Да так. Вот Айвазовский море писал. Стихию, борьбу с ней человека. Шишкин — величие и красоту леса. Верещагин и Суриков — прошлое нашей страны. Всё это большие темы: взаимоотношения природы и человека или исторические… А тут что нарисовано? Околица какого-то провинциального городишки, вроде нашей Черни, тающий снег, церквушка, берёзы, и грачи на них. Это мы с вами каждую весну из окна видим. Стоит ли на эту тему картину писать?
Я сразу подумал, что «саврасовские грачи» висят у Михалыча в кабинете, и мы оба с Михалычем очень любили эту картину. А вот такой вопрос — стоило ли её писать? — мне никогда и в голову не приходил. Как обидно, ведь, пожалуй, и не стоило. Что же тут удивительного или необыкновенного? Правда, каждый из окна сможет такую картину увидеть. Конечно, не стоило её рисовать.
Мне стало очень обидно за художника. И зачем только Николай Дмитриевич задал этот вопрос? Теперь уж я не смогу, как прежде, любоваться этой картиной, всё будет думаться, что Саврасов зря её нарисовал.
— Ну, как же вы думаете: стоило или нет? — повторил свой вопрос учитель.
Все молчали, опасаясь ответить. Ещё скажешь, да невпопад. Пусть лучше сам отвечает.
Николай Дмитриевич помолчал ещё секунду, подождал, а потом чётко, раздельно сказал:
— Стоило! Даже очень стоило! Это необыкновенная картина, так сказать, новая эпоха в русской живописи.
От радости я чуть не подскочил на парте. «Вот это здорово! Значит, правильно, что она нам с Михалычем так нравится!» Я с благодарностью взглянул на Николая Дмитриевича, а он стоял к нам вполуоборот, глядел на саврасовскую картину, видимо сам любуясь ею.
— Сколько ни смотрю на неё, никогда не могу насмотреться, — в раздумье, как бы сам с собой, проговорил он. — Необыкновенная картина! И необыкновенна-то именно тем, что всё то, что на ней нарисовано, совсем обыкновенно, хорошо знакомо каждому из нас. Но почему же она так действует на человека? Почему, глядя на неё, вспоминаешь что-то хорошее, прошедшее, вспоминаешь своё детство? А потому, что в ней изображена совсем не окраина городка с домишками, берёзами, колокольней… Совсем не это.
— Как — не это? А что же? — изумился кто-то.
— Совсем не это, — повторил Николай Дмитриевич, — или, точнее сказать: не только это. Не это в ней главное. Главное в ней — настроение, настроение художника, глядящего любовным, немножко грустным взглядом на то, как в природе опять наступает весна. Об этой картине лучше всего сказать стихами Пушкина:
Как грустно мне твое явленье,
Весна, весна — пора любви…
— Вы знаете, ребятки… — неожиданно воскликнул Николай Дмитриевич, как будто его поразила какая-то нежданная мысль. — Вы знаете, что на некоторые картины нужно не только глядеть… — Он сделал паузу и закончил: — Их слушать нужно, да, именно слушать. Глядите на эту картину, вглядитесь в неё хорошенько, вглядитесь и вслушайтесь, — Николай Дмитриевич так и замер, будто действительно прислушиваясь к чему-то. — Слышите, слышите, как раскричались грачи на берёзах? Они строят гнезда, ссорятся из-за них. Ишь как орут! А это колокол ударил, надтреснутый, старенький колокол. Звонит монотонно, протяжно. Звонарь-то небось такой же старенький, под стать своей церквушке. Отзвонил и, кряхтя, спускается по ступенькам. Вот уже шлёпает сапогами по вешним лужам. Слышите, слышите, как он шлёпает?
И вдруг мне почудилось, что я и впрямь слышу и звон колокола, и шлёпающие шаги по раскисшему, пропитанному водой снегу, и громкие, по-весеннему радостные крики грачей. Я мельком взглянул на лица ребят. Все притихли, все вслушивались, и, наверное, многие слышали то же, что и я.
Николай Дмитриевич помолчал. Прошёлся раз-другой по классу, потом продолжал:
— В этом великая сила искусства, настоящего, большого искусства. Оно захватывает нас, заставляет переживать то же, что переживал сам художник.
— А что ещё нарисовал Саврасов, какие картины? — спросили ребята.
— Он, рисовал почти исключительно пейзажи, родную природу. Немного он нарисовал… — с грустью ответил Николай Дмитриевич, — немного. Заболел он, спился и погиб. Умер в нищете, всеми забытый, в какой-то больнице для бедных. Вот как кончил свою жизнь один из талантливейших русских людей, людей искусства. — Николай Дмитриевич в волнении опять зашагал по классу. — Э, да разве он один?! А Мусоргский — гениальный Мусоргский, композитор, творец «Бориса Годунова», «Хованщины»… Тоже ведь спился и тоже умер в нищете, в больнице для бедных, для разных безродных стариков и старух. Страшная была жизнь. Люди с такой душой не могли её вынести, не могли мириться с этой жизнью, уходили в кабак, чтобы не смотреть, не слушать, залить горе вином… Ну, это уж иная тема, — как бы опомнившись, сказал Николай Дмитриевич, — а мы с вами сейчас про живопись толкуем. Оказывается, картина совсем не мёртвая, не немая. Она говорит, даже поёт.
Николай Дмитриевич подошел к столу, порылся в своей папке.
— Есть ещё картина, которую обязательно нужно слушать. И называется даже «Вечерний звон».
Николай Дмитриевич показал нам картину: летний вечер, тихий, светлый. В небе лёгкие, едва тронутые румянцем облака. Река совсем застыла в зелёных берегах, не дрогнет, не шелохнется. А за рекой — белые главы монастыря, освещённые мягким вечерним светом. Смотришь и действительно слышишь, как звонят к вечерней службе колокола. Именно про эту картину, наверное, и поётся:
Вечерний звон, вечерний звон,
Как много дум наводит он…
— Эту картину написал самый тонкий, самый замечательный певец русской природы — Левитан, — с глубоким уважением промолвил Николай Дмитриевич. — Левитан был учеником Саврасова, его любимым учеником и другом Чехова. В своих картинах он выразил то же грустное раздумье о жизни, что и Чехов в своих рассказах. Недаром же в Ялте в домике Чехова над его камином — картина Левитана. Сумерки, стога сена. Очень хорошая и очень грустная картина. Она как бы говорит вам об уходящем дне, об уходящем лете. Всё светлое, радостное в жизни проходит. Подумайте об этом, подумайте и умейте его оценить. Искусство — великая вещь…
Резкий звонок колокольчика прервал Николая Дмитриевича.
— Ну вот и урок кончился, — как бы сам очнувшись от своих мыслей, сказал учитель. — Вот мы чуть-чуть и познакомились с искусством живописи. Но заниматься живописью — это не только слушать, а, в первую очередь, действовать: рисовать и писать. В следующий раз пойдём с вами куда-нибудь на речку или в лес и попробуем собственные силы. Неважно получится — не беда, не обязательно стать художниками, это не всем дано. Не у каждого есть к тому способности. Но научиться видеть, чувствовать и любить всё красивое в жизни и, пожалуй, прежде всего природу — это сможет каждый из вас, каждый, кто только захочет.
— Хотим, все хотим! — загалдели ребята. — Николай Дмитриевич, когда пойдём в лес, на речку?
— Погодите, погодите немного. Вот составим расписание занятий и пойдём.
— Вот это да! — восторженно сказал, подходя к нам, Толя Латин. — Говорит, точно картину рисует, прямо всё видишь, как наяву. А про грачей-то как здорово! Мне и впрямь показалось, что они за окном орут. Колдун, да и только! — одобрительно закончил он.
Литература
1. Кашина А. Перед именем твоим... / Детская литература. - 1966. - № 2.
2. Скребицкий Г.А. У птенцов подрастают крылья. - М.: Детская литература, 1966.