Детство, отрочество и юность помнит каждый взрослый человек.

Встречи, беседы с интересными людьми, обстоятельства личной жизни и жизни страны, впечатления о поездках и книгах, раздумья о личном и общественном... Для Владимира Чивилихина (1928-1984) давно ушедшие люди с их страстями, помыслами и поступками, великие труды миллионов, пёстрые факты имеют первостепенное значение для понимания минувшего, в котором так легко и просто потеряться. Ведь это когда-то было и больше никогда не будет. Можно ли без всего этого обойтись? Выясняется, что нельзя. По мнению писателя, жить сегодняшним днём мало, ведь можно вырасти «слабыми незнайками, неспособными достойно, мужественно встретить будущее».

Владимир Чивилихин

Воспоминания о детстве

Предвоенное детство моё и военное отрочество прошли в небольшом сибир­ском городке Тайга, окружённом со всех сторон кедровыми, пихтовыми и еловы­ми лесами. У каждого из нас в детстве были милые сердцу речки и леса, горы и тропки, дворы и улицы, которые спус­тя много лет греют нас золотыми снами. К родному моему городку тайга подсту­пала почти вплотную, кустарником и мелколесьем начиналась сразу же за последними огородами, и сердчишко моё с детства поселилось в ней. Мы, мальчишки-полусироты, пропадали в тайге, она подкармливала нас, незамет­но, кажется, воспитывала,— и меня, где б я ни был, почему-то тянет туда, тя­нет с каждым годом всё сильней — к родным деревьям, буграм, родникам, и я посещаю их время от времени... Одна­ко самые первые, младенческие впечат­ления связаны всё же не с тайгой.

Одна странная особенность есть у мо­ей памяти — лучше, чем что-либо дру­гое. помню звуки, запахи, краски, а че­рез них всё остальное — давние голоса, лица, случаи. Стоит мне сейчас закрыть глаза и мысленно вернуться к зоревой поре жизни, как явственно услышу си­пенье жёлтой керосиновой лампы на стене нашей хибарки, скрип крыльца, увижу изменившееся вдруг лицо мамы, её порыв к двери:

— Никак, отец!

По каким-то одной ей ведомым приз­накам мама угадывала, что на крыльцо ступил отец, возвратившись из долгой поездки. На руках с кем-нибудь из нас, малышей, мать торопливо подбегала к дверям, широко распахивала их, и в об­лаке морозного пара появлялся отец — непомерно большой из-за своих тяжё­лых одежд, с кожаной сумкой через пле­чо и гремучими железными фонарями в руках. Втягиваю сейчас носом воздух и насыщаюсь смешанным запахом ка­ляного холодного брезента, потной ов­чины. керосинового фитиля, старой ко­жи, но все эти оттенки побивает своей терпкостью горький дух паровозной ко­поти. Отец обнимал маленькую нашу маму и говорил:

— Ну, будет, будет! Дитя застудишь.

Рабочая отцовская амуниция была для меня предметом вожделенным. Прежде всего, конечно, кожаная сум­ка. которую я тщательно обшаривал после каждого возвращения отца из по­ездки. В ней всегда лежала замусолен­ная книжонка с рисунками паровозов, вагонов, семафоров... Обмылок в же­лезной мыльнице, складной нож, стеа­риновые свечи и запретный тугой кар­манчик. в котором хранились белые пло­ские баночки — петарды. Обычно отец их сразу же убирал на полку, под самый потолок, куда я не мог добраться, а мне так хотелось подержать их в руках, чтоб ощутить под гладкой холодной жестью ужас затаившегося взрыва. Обязательно присутствовала в сумке стопка жёстких картонных билетов, пробитых компостером. Использован­ные пассажирские билеты отец брал, наверно, у товарищей, чтобы я мог строить из них домики, вертеть на вя­зальной спице или обменять на какую-нибудь другую драгоценность у сосед­ского мальчишки. А в самом потаённом отделении сумки находил я чёрствую краюху хлеба, дольку пахучей колбасы и обломок кускового сахара, нарочно забытые отцом. Хлеб и колбасу я тут же, как бы ни был сыт, съедал с наслажде­нием, даже с какой-то звериной жад­ностью. Отец обычно в это время сидел

у печки, грел над плитой руки, смеясь, смотрел на меня, а мать, хлопочущая с обедом, приостанавливалась на бегу, всплескивала руками и приговари­вала:

— Ну диви бы голодный! Нет, отец, на него ядун напал, пра слово, ядун!

Сахар я откладывал, чтоб иметь в за­пасе ещё одно удовольствие, и продол­жал досмотр. В карманах тулупа и те­логрейки, как правило, не было ничего интересного. Но у порога ещё стояли большие подшитые валенки, которые мне нужно было непременно примерить, фонари с красными и жёлтыми стёкла­ми. висели на гвоздике в кожаном чехле сигнальные флажки, я всё это тщательно обследовал и, наверное, даже обню­хивал, потому что до сего дня в моей обонятельной памяти живут восхити­тельные запахи оплывших свечей, ке­росинной гари, станционных дымов и пыли дальних дорог...

Ездил наш отец на товарных поездах. Не «работал», не «служил», а именно, как я привык слышать с детства, «ез­дил» главным кондуктором; эта про­фессия на железных дорогах давно уст­ранена, в старое же время главный кон­дуктор считался на транспорте фигурой заметной, наравне с машинистом паро­воза, и я вспоминаю, как у колодца две соседушки спорили о том, чей муж главней.

Железная дорога незаметно входила в мою жизнь, и. с рожденья слыша па­ровозные гудки, я перестал их замечать. Но мама, если отец был в поездке, вре­менами поднимала голову от стирки или шитья, прислушивалась к гудкам, скре­жету прокалённых морозом рельсов или тишине, произносила про себя:

— Как там отец?

В солнечные и тихие морозные дни рельсовые скрипы становились такими близкими, что казалось, это двери стай­ки кто-то открывает либо калитку на со­седнем дворе, а над станцией высоко­-высоко в небо поднимались чёрные, се­рые, белые или розовые столбы дыма, пухли, округлясь вершинами, и чуди­лось, что паровозы спустились сюда на гигантских разноцветных парашютах. Среди наших первых детских игр глав­ной была игра в поезда, и мы, голопузая ребятня, не научившись ещё как следует выговаривать слова, уже спорили, кому быть машинистом, кому кондуктором.

Читать я выучился очень рано. Как ни странно, раннее приобщение к чтению произошло именно из-за того, что мама наша была неграмотной.

Вышло всё так. Долгими зимними ве­черами собирались с нашей окраинной улицы жёны кондукторов, машинистов, кочегаров, смазчиков, слесарей, стре­лочников. Собирались у нас, потому что отца и между поездками часто не было дома — коммунистом он стал, как мно­гие рабочие тех лет, в 1924 году, вечно хлопотал в кондукторском резерве не то по профсоюзной, не то по партийной линии. Мама не могла оставить нас без присмотра, и вот соседки, намаявшись за день с чугунами, скотиной, стиркой и детьми, молчаливо и устало рассажива­лись где ни попадя, тихо переговарива­лись, чтоб, наверно, не разбудить моего младшего братишку, которого качала в зыбке семилетняя сестра. Мать стано­вилась на стул и зажигала ещё одну, подвешенную к потолку лампу, от которой сразу же начинало сильно тянуть керосином к полатям, где лежал я. вы­ставив наружу глаза.

Появлялась учительница из ближай­шей школы. Я ждал её. как божество, потому что это было на самом деле бо­жество.

— Добрый вечер, товарищи! — про­износила в дверях.

До сего дня у меня в глазах её бело­снежный воротничок и такие же манже­ты на рукавах платья, нежный тихий голос звучит в ушах, и совсем другие сло­ва, чем те, что я всегда слышал, а от её светлых волос, которыми она почему-то всё время потряхивала, поднимался ко мне сказочный аромат. И ещё она была тоненькая, как моя сестрёнка. Прежде чем начать занятие, грела руки у рас­крытой печки, они были насквозь проз­рачные и совсем красные.

И вот божество разворачивает руло­ны бумаги, вешает листы с большими буквами на стенку, близ лампы, чтобы повидней было, и начинает. Женщины какими-то чужими, деревянными, нена­туральными голосами повторяют: «Ма­ма моет Лушу» или: «Мы едем в Моск­ву». Хором ладно получалось, а по от­дельности ученицы стеснялись, запина­лись, подолгу думали над каждой бук­вой, и я нетерпеливым шёпотом начи­нал им сверху подсказывать. Мама гро­зила мне скрюченным пальцем, а учи­тельница смотрела на меня и улыба­лась. Глаза у неё были голубые, не то что у всей моей родни.

И ещё помню, как однажды отец, сидя у лампы, читал свой «Гудок», и, когда я внятно прочёл ему это слово, он удив­лённо-радостно посмотрел на меня, за­ставил разбирать другие слова, потом долго подбрасывал меня к потолку и осенью отвёл в школу, хотя мне ещё не исполнилось восьми лет. Едва научив­шись читать, я пожирал глазами всё буквенное: газеты, отрывные календари, отцовские тарифные справочники, бабкину библию, школьные учебники сразу от корки до корки и за любой класс, пыльные старинные журналы, ка­ким-то чудом сохранившиеся в ящичке на чердаке нашего дома, и книжечки, книжки, книги, книжищи — чем толще, тем лучше. Несколько позже определил­ся первый избирательный интерес, на­чавшийся, как и у многих моих ровесни­ков, с «Робинзона Крузо», и я искал любую книгу о путешествиях и мгновен­но проглатывал её, если даже она была с научным уклоном.

С детства тянуло далёкое и неведо­мое, всегда хотелось куда-нибудь и на чём-нибудь уехать. Однажды на сосед­ней трактовой улице появился первый в нашем городке автомобиль. На брезен­те большого фургона было- написано: «Москва — Владивосток». Машина, правда, застряла в глубокой глинистой колдобине, мужики её со смехом вы­таскивали конями, а когда она взяла на взгорок, ребятня с восторгом бросилась за ней, и я вцепился в железину, кото­рою запирался борт. Меня мотало во все стороны, больно било углом кузова, залепило грязью до глаз, но я держался занемевшими руками, пока они сами не разжались...

Хотелось уехать на проходящих даль­них поездах, улететь на самолётишке, что перед войной начал трещать на на­шем крохотном осоавнахимовском аэродроме.

 

Литература

Чивилихин В. Память. - М.: Алгоритм, 2007.

Яндекс.Метрика