Она запомнилась по дням. И каждый помнил её по-своему.
Хотя многое было общим: голодный быт, коптилка из консервной банки, репродуктор с голосом диктора Левитана, смерть близких. Не забыть окаменевших лиц взрослых после ухода почтальона... И лес рук, поднятых на вопрос учительницы: «У кого погиб или пропал без вести отец?» В школе учителя старались не произносить при них слов «мама» и «папа».
Они помнили блокадный Ленинград: вмёрзшие в сугробы трамваи, плитки столярного клея, из которого варили желе, мост через Фонтанку, с которого сняли клодтовских коней, и дома, рассеченные сверху донизу бомбами, вымершие квартиры, трупы, лежавшие прямо на улицах, дневную норму хлеба — кусочек в 125 граммов весом.
Ленинградский писатель Вольт Николаевич Суслов (1926-1998) под псевдонимом «Василий Островский» создал очерки по истории родного города. В одном из них он рассказал не только о себе, мальчишке, который жил с мамой, врачом госпиталя, но и о подвигах водителей «Дороги жизни» и санитарных дружинниц блокадного Ленинграда.
Вольт Суслов
Суровый январь
Из всех девятисот дней блокады они были самыми суровыми — январские дни 1942 года.
В ленинградских домах не было воды. Не было электричества. Не было тепла. Не было хлеба. Под самыми стенами города был враг. Были постоянные артиллерийские обстрелы. Бомбёжки. Полыхали пожары.
И ещё было великое мужество защитников города Ленина.
На моём рабочем столе лежат сейчас книги о грозных днях блокады, документы тех далёких лет, а память подсказывает своё, возвращает на сорок лет назад, и в строгие строки документов вплетаются, не мешая друг другу, воспоминания.
В памяти — очередь у булочной. Чёрная строчка на фоне белых сугробов. Очередь стоит молча. Словно застыла на морозе. Ждёт... А в документах — жёсткие цифры. Только 980 тонн муки оставалось на 1 января в городе на 2 миллиона человек. По самым строгим нормам — на два дня. Очередь этого не знала, но было известно, что по льду Ладоги пробиваются сквозь метель и стужу автомашины с продовольствием. Документы уточняют: за сорок дней работы Дороги жизни было перевезено 15 126 тонн муки, круп, мяса. Но пока это ничтожно мало...
Видел, как по улицам прошла машина, гружённая ёлками. Много лет спустя документы сообщат мне, что в город была завезена тысяча новогодних ёлок. Их установили в школах, в клубах, в Домах культуры. К лесным красавицам пришли худющие мальчишки и девчонки и получили самые неожиданные, самые драгоценные подарки — тарелку супа, желе, жиденькую манную кашу и ломтик хлеба. Без карточек!
Впрочем, бывали и другие неожиданные подарки. О них говорят документы, а память подсказывает, как это было...
...Мы жили на Васильевском острове, а госпиталь, в котором служила моя мама, находился на Петроградской стороне, почти в самом начале Введенской улицы (теперь это улица Олега Кошевого).
Как-то, придя домой, мама спросила:
— Ты, случайно, не видел альбом с открытками?
— Зачем тебе? — удивился я из-под одеяла. (В квартире была жуткая холодина, обои поблёскивали седым инеем, и я чаще всего лежал на диване под одеялом.)
— Понимаешь,— ответила мама.— У нас в шестой палате один
больной...
— Раненый,— поправил я. Мама говорила ещё по-довоенному, раненых называла «больными».
— Да-да, раненый,— согласилась она.— Понимаешь, он никогда не видел Ленинграда. Шофёр он. Сеитов его фамилия. Обморожение обеих ног. С Ладоги его привезли, с Дороги жизни.
С Ладоги? Я ещё никогда не видал шофёров с Ладоги. В газетах о них писали много, в очереди у булочной говорили, как о героях: ведь почти под носом у немцев проходила их ледовая трасса!
До фашистских окопов было каких-то двенадцать километров. Да ещё в такую холодину ездили! Мороз на Ладоге, конечно, похлеще нашего — и ветра гуляют, и пурга! Да ещё фашисты бомбят. А шофёры всё равно едут.
— Завтра найду и принесу,— пообещал я маме.
Утром я снял светомаскировочные шторы и сразу увидел альбом. Завернул я его в клеёнку и пошёл по набережной к мосту Строителей.
На Неве застыли вмёрзшие в лёд катера, буксиры. За Невой, почти у моста Лейтенанта Шмидта, темнел силуэт крейсера «Киров». Вдоль всей набережной возвышались даже не сугробы, а целые снеговые горы. За мостом Строителей сквозь деревья парка чернели остатки бывших «американских гор». К притихшему зоопарку не было протоптано ни одной дорожки. От деревянного забора осталось одно воспоминание.
В госпитале меня знали.
— К маме пришёл? — спросила сестра Вероника, дежурившая внизу.
— Нет. В шестую палату, к раненому Сеитову.
— Чего-чего?
— Альбом принёс. С видами Ленинграда.
— Ну, раз такое дело,— сказала сестра Вероника,— давай к дежурному. Разрешат — иди.
— Разумно,— сказал дежурный врач.— Познакомить бойцов с городом, который они защищают. Весьма разумно. Бери халат.
Коек в палате было много, но дежурный меня выручил.
— Сеитов! — крикнул он.
— Я! — поднялась с подушки чёрная голова.
— Гости к вам.
Я вылез из-за спины дежурного и стал пробираться между койками.
— Вот,— сказал я, подавая альбом.— Открытки с видами Ленинграда.
— А! — заулыбался Сеитов, словно хвастаясь своими ровными белыми зубами, а его глаза-щёлочки совсем куда-то спрятались за скулы.— Садись, смотреть будем.
Я оглянулся — куда сесть? Ноги Сеитова, туго забинтованные, лежали поверх одеяла.
— Ко мне давай,— сказал раненый, лежавший напротив. У него были забинтованы руки.— Я тоже погляжу.
Вскоре я уже знал, что Сеитов из Казахстана, а его сосед — сибиряк из Кемеровской области.
Дежурный ушёл, а мы медленно листали альбом, подолгу останавливаясь на каждой открытке.
— Ты смотри какой площадь! — тыкал пальцем в открытку Сеитов.— Как степь! На коне скакать можно! Отару пригонять можно!
— Это площадь Урицкого,— объяснял я.— Или Дворцовая. Сбоку вот — Зимний дворец.
— Тот самый?— спросил сибиряк.— Цел он? Не сгорел?
— Цел. В Эрмитаж только снаряд попал.
— Вот шайтан! — загорячился Сеитов.— Зачем в дом попадал? Вот пустой место! Целый площадь! Сюда попадай! А это что?
На вопрос «что?» я отвечал. Хуже было, если спрашивали «кто построил?», «когда?». Я вытаскивал открытку из прорезей, читал на обороте и ругал себя на чём свет стоит. Ленинградец называется!
— Ничего! — утешал меня Сеитов.— Такой большой город! Сто моих Чимкентов! Ты мне давай площадь Толстого покажи.
И тут я узнал совершенно удивительную вещь. Оказывается, на Дороге жизни Сеитов ездил не на полуторке, не на трёхтонке, а на автобусе! На той самой «девятке», которая прежде бегала у нас по Васильевскому острову, по Среднему, но Восьмой линии. На машине даже доска с маршрутом сохранилась: «Пл. Л. Толстого — Московский вокзал». Вот куда укатила наша «девятка»! На Дорогу жизни! В одну сторону Сеитов вёз эвакуированных, а обратно — мешки с мукой.
Мне всё хотелось узнать про то, где их ранило — Сеитова и сибиряка. Но они про это говорить не хотели.
— Нашёл о чём спрашивать,— посуровел сибиряк.— Ну, Нуркан три часа в воде простоял, машину свою вытаскивал, а я... Да что там! Ты вот мандарины в Новый год ел?
— Нет, не ел.
— Ладно. Тогда я тебе о Максиме Твердохлебе расскажу.— Сибиряк повернулся на спину, сложил руки на груди поудобнее и, глядя в потолок, стал рассказывать.
Сколько уже лет прошло, а я этот рассказ помню почти слово в слово. Стоит мне лечь на спину, посмотреть в потолок — и вижу я белую-белую Ладогу. Скользит по ней пурга, переметает сугробы с места на место, а сквозь пургу пробирается маленькая чёрная точка — машина водителя Твердохлеба. Перед самым Новым годом дали ему ответственное задание — отвезти в Ленинград мандарины. Из тёплой-тёплой Грузии прислали их садоводы, а на ящиках даже написали: «В подарок ленинградским детям». Через всю страну ехали мандарины кружными дорогами в наш город. Осталось совсем пустяк — каких-нибудь тридцать километров по льду. Вот только были эти тридцать километров самыми опасными.
Под вечер выехал Максим Твердохлеб на озеро. Пурга, словно понимая, какой ценный груз везут в Ленинград, поутихла. Мороз, правда, лютый — минус тридцать пять градусов. От такого морозища лучше бы запереться в кабине, щели в дверях тряпками заткнуть, да нельзя. Едет Максим — обе дверцы распахнуты: если машина нечаянно влетит в воронку, то водитель при открытых дверцах может успеть выпрыгнуть.
Вот уже скоро и полпути будет. Мотор гудит ровно. Полный порядок. Но вдруг слышит Максим: не только его мотор гудит — в небе загудело. Всё ближе звук, всё громче. Так и есть! Летят, гады. Девять штук.
Твердохлеб прибавил газу, спешит, то на дорогу посмотрит, то в небо. «Может, и не позарятся на одиночную машину,— думает,— стороной пройдут?» Как бы не так! Два бомбардировщика отвернули от строя, идут на него. «Ладно,— решает Твердохлеб.— Будем в кошки-мышки играть».
Кошки-мышки — игра детская, но на Ладоге в неё чуть не все шофёры «играли». А как ещё могли они с самолётами сражаться?
У самолётов — бомбы, пушки, пулемёты. А у машины что? Только рычаг скоростей да тормоз. Да ещё простор ледяной — петляй во все стороны, уворачивайся, то на полную железку дави, то сразу — стоп на все тормоза!
«Пикируют»,— слышит Максим нарастающий вой. И сразу правая нога сама тормоз нажимает — стоп! «Сейчас они промахнутся. Бомбы впереди машины упадут». Но нет. Тра-та-та-та! Впереди машины ровненькой линией взметнулись белые фонтанчики, осколками брызнули по лобовому стеклу. «Нет у них бомб,— догадался Максим.— Пулемётами хотят разделаться».
Снова машина несётся вперёд во весь дух. Снова сзади нарастает вой. Снова — стоп! Но на этот раз не совсем угадал Максим. Первый самолёт, правда, дал очередь по льду, зато второй — по кузову и по кабине. Сбоку — дырка, сверху — дырка... Самое бы время сейчас выскочить из машины — и в снег. Никто бы Максима не упрекнул за это: случай критический! Но как бросить машину? Не будет в Ленинграде у ребятишек мандаринов! Нельзя выпрыгивать!
Немцы идут на третий заход. Снова по машине стучат пули.
По кузову, по ящикам. А, чёрт! — в переднее колесо угадили, машина пошла куда-то вправо... Придётся ехать с поправкой на раненый скат.
Радиатор пробили. Вода вытекает и тут же застывает белыми сосульками. Прошла очередь по ветровому стеклу. «Баранку» разбили. Прямо в руках у Максима разнесли. Осколки — в лицо, в руки. Высунулся Твердохлеб из кабины, погрозил окровавленным кулаком в небо и снова вцепился в обломки своей «баранки», снова на газ жмёт.
Какой там у них заход — пятый? шестой? Со счёту сбился. Главное — берег всё ближе, ближе!.. Может, свои увидят, помогут...
Рычит мотор. Ревёт. Словно выскочить хочет из-под капота. И слышит Максим — только его мотор и ревёт. Один на всю Ладогу!
Нет немцев — улетели фашисты проклятые!
А когда на базе подсчитали, сколько же в машине Твердохлеба пулевых пробоин,— нашли сорок девять дырок! Только это не всё, наверное. Не станешь же каждый мандарин проверять: нет ли в нём пули? Может быть, кому из ребятни попалась. Если бы мне — я бы такую пулю всю жизнь берёг в память о водителях Дороги жизни...
Пятого января обратился с письмом к работникам Ладожской трассы секретарь Ленинградского обкома и горкома партии, член Военного совета фронта Андрей Александрович Жданов. «Возьмитесь за дело, как подобает советским патриотам,— говорилось в письме —честно, с душой, не щадя своих сил, не откладывая ни часа, чтобы быстро наладить доставку грузов для Ленинграда и фронта в количестве, установленном планом. Ваших трудов Родина и Ленинград не забудут никогда».
И уже на другой день в Ленинград было доставлено 1410 тонн продовольствия — на 546 тонн больше, чем раньше. А 13 января в «Ленинградской правде» появилось первое сообщение об увеличении норм выдачи продуктов: «...а) мяса и мясопродуктов — 100 граммов, б) крупы — 200 граммов, в) муки в счёт крупы — 200 граммов»...
Мизерной была эта добавка, но всё-таки...
Шли и шли по льду Ладоги машины. 18 января они перевезли за день 2500 тонн продовольствия и ещё 815 тонн других грузов, необходимых сражающемуся городу. Три раза успел обернуться с грузом водитель В. И. Кошелевский. К тому же он ещё нарастил борта у своей автомашины и стал забирать груза больше. Нашлись у него и последователи...
...А враг стоял у ворот, у самых стен истощённого голодом, истерзанного снарядами, насквозь промёрзшего Ленинграда. Документы сообщают: по неполным данным, в январе 1942 года от голода ежедневно умирало до четырёх тысяч ленинградцев. Память сразу подсказывает слово «дистрофик». Помню, я очень обиделся, когда меня кто-то назвал дистрофиком. Хотелось крикнуть: «Да нет же! Никакой я не дистрофик! Я хожу за водой на Неву. Стою в очереди за хлебом. Распиливаю шкаф на мелкие дощечки для ненасытной "буржуйки"!»
Похоже, что меня действительно миновала эта страшная голодная болезнь — дистрофия. А вот одноклассника моего Славика Ширшова не пощадила...
Встретилась мне в книгах и фамилия учительницы А. Н. Мироновой. Очень хотелось узнать её полное имя и отчество, чтобы назвать со всею полнотой уважения. Документы сообщают: «Учительница А. Н. Миронова спасла более 100 детей-сирот». Я очень хорошо представляю себе, как в том жестоком январе ходила она из дома в дом, поднималась по тёмным лестницам, стучалась в двери квартир или входила прямо без стука. Никто не поручал ей этого, но она ходила и ходила по этажам, собирая осиротевших ребят, отводила или относила их в детские дома. А вечерами записывала:
«Пр. Мусоргского, д. 08, кв. 30. Взяла девочку Соколову Шуру, рождения 1931 г. Отец на фронте, мать умерла. Тело матери лежит на кухне. Девочка грязная, на руках чесотка, нашла её в груде грязного белья под матрацем». «По 17-й линии, д. 38, кв. 2, взят был Степанов Юра 9 лет. Мать умерла... Мальчик день и ночь лежал с умершей матерью — «только холодно было мне от мамы». Юра не хотел идти со мной, плакал, кричал».
И, наверное, в те же дни, точно так же ходила из квартиры в квартиру Вера Щёкина. Вера была сандружинницей. Едва по радио объявляли: «Район подвергается артиллерийскому обстрелу! Населению укрыться!» — Вера брала свою санитарную сумку и спешила туда, где рвутся снаряды. Сколько раз сбивало её взрывной волной! Сколько осколков свистело над головой! У Веры был свой городской квартал, который она ежедневно обходила. В холодных квартирах сидели ослабевшие люди — нельзя их было бросать в беде.
Однажды вечером, когда Вера, намотавшись за день, едва добралась до своей казармы и чуть не уснула сидя, кто-то потряс её за плечо:
— Девушка, вставай! Пойдём! Второй день в квартире никто не откликается, а там ребёнок был...
Тёмная, гулкая от тишины квартира встретила её холодом и тревогой. Ребёнка Вера нашла на кухне. Он лежал, завёрнутый в грязное одеяло, прямо на столе. Вера принесла его в свою казарму и на все вопросы отвечала только одно:
— Не спрашивайте...
Детишки в казарме сандружинниц стали появляться всё чаще. Девушки приносили их по одному, а то и по двое сразу. Не всех удавалось в тот же день устроить в Дом малютки или в детский дом.
И тогда ребятишек оставляли у себя. Обмывали их, замёрзших, грязных, потом брали с собою в постель, стараясь согреть малюток теплом своего тела. Но ребята плакали — они хотели есть. И тогда Вера бежала в столовую, упрашивала дать ей хоть что-нибудь в счёт завтрашнего обеда.
Когда Вера опять принесла в Дом малютки оставшуюся сиротой девочку, ей сказали:
— Это у нас уже третья Вера Щёкина!
Вера не удивилась. Она знала, что детей, не имеющих документов, записывают на имя того, кто принёс ребёнка. Мальчикам давали только её фамилию, девочкам — и её имя.
Так появились у неё свои дети. Тридцать девять маленьких Щукиных! Потом их увозили на Большую землю, а Вера снова и снова шла по пустым и гулким лестницам холодных ленинградских домов...
19 января городской комитет партии принял решение о создании тридцати столовых для школьников. В них стали получать обеды тридцать тысяч ребят от восьми до двенадцати лет.
...Столько лет миновало с той поры, но до сих пор можно услышать:
— Как же вы, ленинградцы, всё это вынесли? Как сумели выстоять?
На эти «как?» ответить трудно. Выстояли, наверное, потому, что никто не сомневался в победе. Верили, что она будет. Её не просто ждали, а каждый старался приблизить этот час.
Жил тогда в Ленинграде крупный архитектор — Александр Сергеевич Никольский. После войны он построил замечательный стадион имени С. М. Кирова, разбил вокруг него Парк Победы, а в ту зиму он вёл дневник и 22 января 1942 года записал в нём:
«Кругом люди слабеют и мрут... Но сдавать город нельзя. Лучше смерть, чем сдать. Я твёрдо верю в скорое снятие осады и начал думать о проекте триумфальных арок для встречи героев — войск, освободивших Ленинград».
Два года оставалось ещё до той долгожданной победы. И она пришла тоже в январе. Вечером 27 января 1944 года в честь полного освобождения Ленинграда от вражеской блокады над Невою прогремел салют из 324 орудий.
Литература
Островский В. Суровый январь // Искорка. — 1982. — №1.
Суслов В. // Ленинградские писатели-фронтовики. 1941-1945: Автобиографии. Биографии. Книги./ Авт.-сост. В.С.Бахтин. — Л.: Советский писатель, 1985.