Поиск на сайте

Каждый, кто был школьником, навсегда запоминает учителей, которые умели не только учить, но и воспитывать собственным примером.

Мне повезло пойти в 1-й класс в новую школу, открывшую свои двери 1 сентября 1977 года. Конечно, моя школа не сравнится с теми, что открываются сейчас: есть новейшее оборудование, мебель, несколько спортзалов, бассейн, огромные пространства, внешне очень привлекательные.

Но остаётся в памяти не здание, не уютные кабинеты, а человек. Человек по профессии учитель. Моя любимая учительница литературы Тартаковская Ирина Юзефовна как взяла нас в 5-ом, так и выпустила в 10-м классе, ставила с нами спектакли, читала мастерски вслух, была на редкость справедливым и тактичным человеком, обладала великолепным чувством юмора. Уроки её мы обожали.

А классным руководителем была Харитонова Людмила Тимофеевна, учительница математики. Не скажу, что математику я любила, но в практической жизни кое-что пригодилось. Но даже не в математике дело. Она была нашей школьной мамой, воспитывала и на уроках алгебры и геометрии. Успевали поговорить по душам, ходили с ней в походы с ночёвкой, ездили на экскурсии, делали ремонт своими силами в кабинете... Эх, да много чего пережили вместе с 5-го по 10-й!

Сравниваю своих учителей и педколлектив той школы, где работаю теперь сама учителем. Больше половины опытных учителей не изменили своей профессии. Молодые же приходят на время, словно случайно ошиблись и вошли не в ту дверь, иной раз и года не поработав. С амбициями, но без чувства ответственности и преданности делу, они думают, кажется, больше о собственном благополучии, чем о школе и детях.

А какими были учителя дореволюционной России?

Не многие школы имеют двухсотлетнюю историю. Например, в 1823 году была основана Санкт-Петербургская Третья гимназия.Из её стен вышли критик Д. Писарев, литератор Д. Мережковский, педагоги Л. Модзалевский и В. Стоюнин, политик П. Струве, поэт С. Маршак.

В 1988 году учреждение стало именоваться «Школа № 181 Дзержинского района».

Не осталось уже людей, которые кончали её гимназистами, зато сохранились воспоминания о далёких школьных годах.

Третья гимназия называлась классической потому, что приходилось изучать древние языки: латинский, древнегреческий, на которых никто в мире уже и не говорил.

На высоком фронтоне старинного трёхэтажного здания на Гагаринской улице красовалась цифра «1823». Цифра эта означала год основания школы. В 2023 году старейшей школе исполнится ровно 200 лет!

 

М. Туберовский

Старый учитель

(Из рассказов петербургского гимназиста)

... вспоминаем мы далёкие детские годы, полутёмные классы, освещённые мигающим светом керосиновых ламп, висевших высоко под потолком. Вспоминаем огромные, как дома, белые кафельные печи, пожиравшие невероятное количество дров, но всё же не успевавшие прогреть как следует промерзавшие за ночь старинные, в аршин толщиною, казённые стены.

Вспоминаем мы и общую молитву перед началом уроков, обязательную для всех и особенно долгую в великопостные дни, когда вся гимназия (а было нас 600 человек), стоя на коленях, просила господа бога о прощении грехов. Заканчивалась молитва общим благословением, и все 600 мальчишек выстраивались в очередь, чтобы поцеловать розовую надушённую руку отца Павла, нашего гимназического священника. Процедура эта не очень-то нам нравилась, и мы норовили ткнуть попа в руку не губами, а носом.

И очень часто на наших встречах заходят разговоры об учителях. Были среди них и шумные крикуны — такие, как французик мосье Вист, знавший по-русски одно только слово «больван» и повторявший его без конца в продолжение урока. Но были и знающие педагоги, не только любившие свой предмет, но и умевшие передать свои знания ученикам-гимназистам.

Одного из таких учителей мы запомнили на всю жизнь. Полвека отдал он Третьей гимназии, и о нём-то и хочется рассказать в первую очередь.

Высокого роста, чуть сутуловатый, небольшая, клином, седая бородка, глуховатый голос —таким был и остался в нашей памяти учитель географии Николай Фёдорович Арепьев. И в 1911 году, когда он в младших классах гимназии рассказывал нам о далёких странах, и позже, уже в 30-х годах, когда вся 181-я школа торжественно отмечала сорокалетний юбилей этого замечательного учителя.

Николай Фёдорович был чрезвычайно немногословен, и нам, гимназистам, казалось, что молчит он лишь оттого, что всё время занят какими-то своими учёными мыслями —то ли об Алеутских островах, то ли о Баренцевом море. По крайней мере так казалось мне, третьекласснику: ведь он же географ! О чём же ему ещё думать? И мы старались не шуметь на уроках, чтобы не мешать мыслям этого седого молчаливого человека.

Тихо бывало и в пансионе (прим. интернат при гимназии) во время приготовления уроков, где через каждые два дня на третий исполнял Николай Фёдорович обязанности дежурного воспитателя.

Говорил с нами Николай Фёдорович всегда на «вы», даже с малышами, — спокойно, серьёзно, как говорят со взрослыми, и спрашивал на уроках, никогда не повышая голоса, словно бы советовался с нами и сам хотел непременно узнать, как же всё-таки пробраться из Чёрного моря в Атлантический океан? Вот, казалось нам, побеседует с нами седой учитель и снова вернётся к своим книгам. Отчасти так и было. В преподавании Николай Фёдорович был сторонником наглядного изучения предмета, применяемого и сегодня в советской школе: он первый составил и выпустил в свет немые карты всех государств и частей света. Продавались эти немые «контурные» карты за копейки у нашего предприимчивого швейцара — дядьки Андрияна. Бывалый солдат, он был мастером на все руки: он и пуговицу пришьёт, и заплатку на брюки поставит, и щёточку даст сапоги почистить. И всё весело, с шуточкой, по-солдатски. Вот он-то и держал в нашей шинельной свой «магазин канцелярских принадлежностей», целиком умещавшийся со всеми своими соблазнительными товарами между дверями, ведущими из шинельной на гимназический двор. Здесь приобреталось всё, что только угодно было неискушённому мальчишескому сердцу: и резинка-клячка, и карандашик, и тетрадка, притом особенная — с печатным фирменным ярлыком, на котором полностью значилось наименование нашей гимназии: «Санкт-Петербургская Третья!» Вот тут же— у запасливого Андрияна — можно было приобрести и Азию, и Россию, и весь мир за две медные копейки! А сколько удовольствия доставляло нам, гимназистам, раскрашивание этих карт и их «иллюминация», то есть исполнение надписей! В этом хитром деле были у нас в гимназии настоящие мастера, особенно среди пансионеров. Взять хотя бы Всеволода Галкина, впоследствии крупного учёного и помощника знаменитого физиолога И. П. Павлова. Его работы трудно было отличить от печатных изданий!

Гимназист, а впоследствии детский писатель и поэт Самуил Маршак, в течение нескольких лет обучавшийся в нашей гимназии, в своих воспоминаниях, вышедших под заголовком «Начало жизни», добрым словом вспоминает Николая Фёдоровича под фамилией Арефьев (вместо настоящей фамилии Арепьев) и называет его учителем «по-настоящему образованным и заинтересованным в своём предмете». Особенно нравились гимназисту Маршаку дневники географических экспедиций и записки знаменитых путешественников, которые на уроках читал гимназистам Арепьев. От нас учитель никогда не требовал зубрёжки по учебнику географии Крубера, Григорьева, Баркова и Чефранова, но старался, чтобы мы сами поняли, как устроен мир, и, изучая, что такое изотерма, сами своим умом дошли бы до простейшей мысли, что климат приморских стран всегда будет влажным, что на юге непременно теплее, нежели на севере, что существуют ветры, дующие постоянно, что горные хребты препятствуют распространению масс холодного или тёплого воздуха. И после этого нам самим и без учебника становится ясным, куда же направится эта самая коварная линия равновеликих температур с учёным названием «изотерма», — линия, которой не существует в действительности, а потому тем более занимательная и интересная.

Но вот сейчас, когда я вспоминаю нашего учителя географии, предо мной встают не только карты и изотермы, не только наши шалости и его содержательные уроки, но ярче всего один, я бы не побоялся сказать, исторический день, когда доброе и мужественное сердце старого учителя раскрылось перед нами во всей своей щедрости и красоте. Но было это значительно позже, в последний год моего пребывания в гимназии — в тревожный и грозный год тысяча девятьсот семнадцатый. Слухи о волнениях в воинских частях, на заводах и фабриках будоражили нас, старшеклассников. Да и сами учителя вели занятия как-то рассеянно, неожиданно прерывали уроки, прислушивались, торопливо подбегали к окошку, откуда доносились какие-то крики, далёкий гул, иногда одинокий выстрел.

Однако в нашем районе — на набережной, на Гагаринской улице — было ещё совершенно тихо. Правда, неизвестно куда исчез с угла Сергиевской (теперь улица Чайковского) усатый толстяк городовой. Поговаривали, что полиция побаивается восстания и где-то прячется. И всё же двадцать седьмого февраля (по старому стилю) проснулся я по будильнику, как и всегда за час до общей молитвы, старательно почистил ботинки и в половине девятого уже выбежал за ворота.

На Шпалерной улице (теперь улица Воинова) меня поразила какая-то необычайная пустота: ни дворников, ни прохожих! Пусть вчера в классе было нас, гимназистов, только двенадцать из сорока, пусть отпустили нас по домам после третьего же урока, пусть отговаривала меня мать бежать в гимназию в такое тревожное время, тем более — ну что за трусость! — со звонком ровно я должен быть на уроке! Ведь и живу-то я не на Охте, а в пяти минутах от школы!

Ускоренным шагом, поминутно оглядываясь по сторонам, невольно взвинченный напряжённой атмосферой, нависшей над школой, над каждым из нас, надо всем Петроградом, в конце концов бегом припустил я по Гагаринской. Вот и рынок, но и на рынке та же тревожная пустота. Давно уже наш базар торговал вполторговли, но сегодня — ни ларёчника, ни лошадёнки! Всё пусто, не орёт даже граммофон в угловой чайной под названием «Конфетка».

Невольно останавливаюсь, поражённый молчанием и пустотой.

И вдруг... не могу даже передать, как сжалось, как будто провалилось куда-то, сердце: что-то откуда-то застукало, затрещало, засвистели, заскребли по стенам пули, посыпалась штукатурка... Стрельбу до того видел я близко только в опере «Евгений Онегин», когда голосистый баритон Каракаш из непомерно длинного дуэльного пистолета убивал наповал сладчайшего тенора Николая Николаевича Рождественского. Но там был всего-навсего один-единственный выстрел, и мы-то с братом отлично знали, что пальба эта понарошку, а не всерьёз, что за стенами театра консерватории мирно позванивают трамвайчики, а у подъезда терпеливо стынут на морозе извозчики в длиннополых кафтанах, чтобы развезти публику по домам. Увезут они и несчастную жертву дуэли — господина Владимира Ленского. И мы беспокоились лишь об одном — выстрелит ли длинный, как палка, онегинский пистолет, — не произойдёт ли осечки...

А эти выстрелы —они сыпались как горох откуда-то с крыши или же из окошка. Сыпались градом. Нет, осечки тут быть не могло, да и шла пальба не по Ленскому... А вдруг?.. И тут азарт, азарт борьбы — неожиданный и вовсе не нужный — подхватил меня и толкнул вперёд, только вперёд! Уж раз пошёл — непременно дойду до цели! Да и что делать иначе? За спиной палили уже по всей Гагаринской! Я бросился под аркаду рынка. Толстые, прадедовские каменные столбы были прочны и надёжны. Я спрятался за первый из них. А пули всё стучат и стучат. Но вот передышка. Почему? Теперь-то я понимаю: незримые пулемётчики заряжали свою смертоносную машину. Минута, другая — и снова посыпались, затарахтели пули, запылила отбитая от стен штукатурка. Потрещит, потрещит — и опять тишина. В этом была какая-то закономерность. Улучив паузу, перебегаю ко второму столбу, потом к третьему. Уже становлюсь хитрее: низко пригибаясь, почти что переползаю за широкой каменной тумбой, устроенной для торговцев. Потом — за другой. Здесь кустари расставляли на продажу — кто миски и горшки, привезённые по Неве на широких плоскодонных ладьях, кто — корзины или кошёлки, туго сплетённые из жгутов соломы... Дышу уже тяжело, сердце готово выпрыгнуть — и от бега, и от волнения. Но вот и последний столб. Отсюда — последняя перебежка, последняя, но самая длинная! Мчусь уже мимо окон гимназии. Вот и дверь —тяжёлая дубовая дверь и над ней маленькая иконка. Перед ней лампадка. Теплится! Зажёг ее всё-таки, успел швейцар Андриян — наш общий любимец, тот самый, что торгует тетрадками... Наваливаюсь на дверь, вбегаю. Уф! Тяжёлая дверь плотно закрывается за мной. Всё!

В вестибюле, в шинельной — нигде ни души. Большие часы на площадке лестницы, высокие, словно башня, тонким голосом, не спеша, отбивают девять раз. Звон часов успокаивает меня. Прислушиваюсь: тишина. Ни шум, ни стрельба — ничто не может проникнуть через толстые стены гимназии... На молитву я опоздал. Ну и пусть: у меня уважительная причина. Вчера к тому же молитвы и вовсе не было... Но почему я влетел в гимназию не с Соляного переулка, откуда каждый день собирались мы на уроки? Почему с Гагаринской, так сказать с чёрного хода, откуда выходят только живущие в школе пансионеры? До сих пор не пойму. Вероятно, так было ближе. Конечно, ближе! Не обходить же квартал! А если и там стреляли?

Оставляю в шинельной пальто и галоши и медленно плетусь в третий этаж. Лестница широкая, светлая. Здесь каждый мой шаг гулко отдаётся в успокоительной тишине. Но вот и двери в помещения пансиона. За ними сразу же небольшое зальце, направо — дверь в спальные — в дортуары, налево —в длинный, всегда полутёмный класс (окошки его упираются в стену). В зальце непривычно пусто: никто не возится, не играет. А в классе? Одна только лампочка светится на столе воспитателя. Кто же дежурит? В полумраке узнаю седую голову и сутулые плечи Арепьева. Вокруг — ребятишки, одни малыши. Глухим голосом он объясняет им что-то из арифметики. Мальчики молча решают задачки...

Шёпотом, потихоньку узнаю: и сегодня молитвы не было. Говорят — и уроков не будет. До сих пор нет звонка! И всё-таки хорошо посидеть в тишине, в полумраке класса. Только где-то на лестнице башенные часы — тинь-тинь-тинь — отбивают время каждые четверть часа, нарушая полусонный покой гимназии.

Но что это? Учитель сразу же поднял голову. Грохот, шум в вестибюле. Слышно — бросили что-то железное. Тах-тах-тах... тяжело тарахтит по ступенькам. Шум приближается. Спокойным шагом Арепьев выходит в зальце. Ребята, маленькие, инстинктивно жмутся к учителю, окружают его. Не успевает он дойти до двери, как вдруг — трах — обе створки с треском распахиваются. Вбегает Николаев, учитель истории. На щеке кровь, прижимает платок к виску...

—  Я их гоню, а они — они драться!..

Не успел сказать — в дверях какие-то люди. Рослые, возбуждённые схваткой. Одеты — чёрт знает: не поймёшь как одеты! (потом объяснилось: переодетые городовые!).

Усатый, должно быть старший, кричит что-то вниз. В ответ — снова лязг и грохот (они тащили на чердак пулемёт, чтобы оттуда отстреливаться от восставших). Другие, не глядя ни на кого, уже рванулись вперёд...

— Куда? Куда же вы, господа? Уходите сейчас же! — Это наш учитель. Голос такой же негромкий и глуховатый, но столько в нём силы, убеждённости в своей правоте!

И тише:

— Уходите, ведь тут же — дети!..

Последнее слово как бы застывает в воздухе. Чужие, возбуждённые люди неожиданно замолкают. И какая же наступила томительная тишина! Казалось, будет длиться она без конца, или — нет — вот-вот взорвётся криком, и злые, усатые рванутся вперёд в кованых тяжёлых своих сапогах, чтобы всё смести, всё растоптать, опрокинуть. И в этот миг, не выдержав тишины, кто-то из малышей всхлипнул жалобно и протяжно. И будто от удара хлыста, усатые великаны попятились, отступили к двери и вдруг исчезли, растаяли, словно их и не было вовсе.

А старый учитель так и стоял, распростёрши руки, как крылья, над беспомощными своими питомцами, стараясь всех их обнять, всех защитить, заслонить собой.

... именно таким и остался в моей памяти наш учитель Николай Фёдорович, спокойный и стойкий, окружённый прижавшимися к нему малышами.

 

Источник

Люди и судьбы на рубеже веков: «Рассказы петербургского гимназиста». Воспоминания писателя М. Д. Туберовского. — СПб.: Лики России, 2000. С. 94-145.

 

Фотографии моих школьных альбомов

 

 

Яндекс.Метрика