Login
needlewoman.infoновости гламура

Солнце Победы

Металл войныМай — такой месяц, когда волей-неволей вспоминается война. Много времени прошло, а она всё не отпускает, и память о ней не забывается. Как началась она для детей, подростков, взрослых людей? Как пережили они ужас бомбёжек, оккупации, плена?

У многих разные судьбы, разные воспоминания — живые свидетельства о самом горьком времени в истории нашей страны. Об этом обязательно нужно знать молодому поколению.

Летом 1941 года войска фа­шистской Германии перешли западную границу нашей Родины. Тысячи бомб обрушились на аэродромы, железнодорожные узлы, на мирно спящие города и деревни...

Так началась война, которую назовут Великой Отечествен­ной. Под напором мощной, превосходно вооружённой немец­кой армии всё дальше и дальше на восток отступали наши солдаты. Но уже тогда, в самые горькие, в самые отчаянные дни войны уверенно и твердо звучали слова: «Наше дело пра­вое, победа будет за нами».

Давайте прочитаем страницы воспоминаний о войне и великой Победе.

Ветеран войны Барский Юрий Петрович вспоминает:

 

«Рано утром 22 июня я, как обычно, пошёл на работу. В двенадцать часов всех нас собрали около репродуктора — дело было на заводе в Рыбинске, там строили речные и морские катера,— и мы услышали речь Молотова. Знаете, что кажется теперь неправдоподобным? Почти все, и я в том числе, к известию отнеслись без особого ужаса. Мы не представляли, чем война окажется для каждого из нас и для всего народа.    

Дальше война, как река с быстрым течением, подхватила и понесла. Меня мобилизовали, попал в пехотное училище, после него на фронт, прямо под Сталинград. Прошёл от Сталинграда до Курска. Был командиром роты ПТР, на вооружении у нас были противотанковые ружья. Каждое такое ружьё — тяжеленный ствол с сошками, несут его вдвоем.

Жаркий июль 43-го года, битва на Курской дуге, моей роте надо было сменить позицию. На подводу сложили эти ружья и пошли рощицей.

Прошли с километр — сверху немец: самолёт перевернулся через крыло, вошёл в пике. Мы в канаву, бомба — прямо в телегу угодила, ружья разлетелись в железную пыль. А война — это война. Особо разбираться никто не стал, за потерю оружия — меня в штрафной батальон. И вот уже через несколько дней я по той же курской земле ползу прямо на немецкие танки. Танков много, сейчас вспоминаю, так кажется, что вся степь была усыпана ими.

Место открытое, ни ямки, ни кустика, да и поступали с нами тогда просто: «Штрафники, вперёд!» — и всё. Раннее утро, впереди одни танки. Над головой — самолёты. Немецкая артиллерия открыла огонь. Земля дыбом. Всё кругом черно.

Извещение о смертиА приказ — вперёд! Кто поднялся — тут же упал. Поднялся и я, и сразу же — как удар — разрывная пуля. Попала в руку, а осколок от неё в шею. Пробило сонную артерию и вену, упал, истекая кровью. Почти в бессознательном состоянии разорвал зубами перевязочный пакет, кое-как обмотал шею и... потерял сознание.

Потом уже узнал — принесли меня в госпиталь, а там посмотрели и сказали — не выживет. Те, кто вытаскивал меня с поля, тоже не разобрались, живого или мёртвого тащат. И пошла домой похоронка. Вот она...

Полтора года лежал в госпиталях. Попал в Ленинград (приехал вместе с госпиталем), здесь и остался, и началась моя новая, невоенная жизнь».

 

Радий Петрович Погодин — известный детский писатель, участник Великой Отечественной войны, солдат, дошедший до Берлина, кавалер двух орденов Славы и двух орденов Красной Звезды, рассказывает о войне и о себе.

С кем я пошёл бы в разведку


Война застала меня в Ленинграде, я только что окончил восьмой класс. Со своими сверстниками я пошёл в военкомат. Попросил, чтобы взяли на фронт. Нас прогнали. Мы огорчались, но недолго, потому что были уверены — к осени война кончится нашей блистательной победой.

Я пошёл работать автослесарем, чинил привезённые с фронта машины и броневики. Потом была блокада. От голода я ослаб и не мог двигаться. Товарищ помог мне уехать из блокированного Ленинграда в марте 1942 года.

На Урале в детском доме я поправился и пошёл на фронт. Было мне тогда 17 лет. Стал полковым разведчиком Второй гвардейской танковой армии. Мы воевали в основном против танковых дивизий СС «Мёртвая голова» и «Викинг».

У полковых разведчиков была постоянная задача — идти в группе захвата, за «языком». Много раз приходилось это делать, но запомнились такие случаи, когда произошло что-либо неожиданное. Вот один такой случай.

Летом 1944 года в Польше, под Штутгартом я, тогда уже сержант, получил очередной приказ — взять «языка». Выдвинулся вперёд, 18 часов наблюдал и заметил, что два немца регулярно носят харчи с кухни своей батареи, в одно и то же время. А на пути их — овражек маленький, и в нём заросли.

Я взял опытных бойцов и одного молодого, 17-летнего солдата Толю. Пробрались к выбранному месту. Вокруг немцы шумят, а мы сидим в овражке по обе стороны тропы. И уже так себя уверенно чувствуем, что некоторые в рукав даже курят, знают, что их не заметят.

И вот идут два «наших» немца. Спускаются в овражек, входят в кусты. У нас всё продумано — как опустятся в ложбину — мы встаём вшестером и автоматы им в грудь. У немцев руки заняты мешками с едой, оружие за спиной. Они мигом сообразят, что драться бессмысленно, и поднимут руки. Дальше, как обычно, кляп в рот, руки связал и веди к своим.

Вот немцы уже близко, мы наготове, стоим без пилоток, чтобы не потерять в кустах.

И вдруг тонкий, пронзительный крик:

— Хенде хох!

Нервы не выдержали у нашего Толи. Немцы растерялись, остановились, не могут понять, что делать, заметались. И не успели мы ничего сообразить — Толя одной очередью положил обоих. А сам забился в истерике.

Немцы кругом взбудоражились. Мы едва успели выхватить документы убитых, и скорее уходить по овражку. Да ещё мешок с продуктами прихватили, оказался там кислый сыр, выбросили по дороге.

Толя долго стеснялся, что сорвал поиск. Но потом он привык, стал хорошим разведчиком.

Конечно, есть разные виды разведки. Один из самых страшных — разведка боем. Это когда боевые машины и пехота идут в наступление, имитируя бой, командование засекает — где находятся боевые точки, чтобы их подавить. В такой разведке очень много потерь.

Со своей танковой армией я прошел Украину, добрался до Румынии, Польши. Мы взяли Люблин и через Померанию вышли на Берлин. Там и закончилась наша война.

Когда вернулся с войны — увидел: те девочки, которые остались дома,— все кончили 10 классов, крепко стояли на ногах, а я ничего не имел, кроме своих медалей. Мне пришлось идти на подготовительные курсы, но я их так и не окончил. Видимо, война меня психологически изменила, я не мог остановиться, заставить себя сесть и читать книгу. Мне надо было куда-то стремиться, бежать. Я не мог усидеть дома и пустился путешествовать.

Я жил в разных городах, трудился на разных работах, перепробовал множество профессий, пока не обрёл свою главную и единственную — профессию писателя...

В День Победы я желаю всем ребятам воспитывать себя в духе патриотизма. Ещё желаю всем воспитать в себе надежность. Такое качество в человеке и в солдате — важнейшее. Это даже важнее физической силы.

Надежный человек никогда не подведет друга в трудную минуту, не обманет, не позволит обидеть слабого, обязательно сдержит данное слово. Есть модная фраза: «Я пошёл бы с ним в разведку». И хотя мне это выражение не очень нравится, потому что употребляется оно чаще всего людьми, не представляющими, что такое разведка, — тем не менее оно правильно по своей сути. Говорю это как бывший фронтовой разведчик.

 

Марк Галлай

Боевой эффект


Наш самолётПрошло без малого два часа с той минуты, когда двухмоторный пикирующий бомбардировщик лейтенанта Ржевского разбежался по блестящему снежному покрову нашего полевого аэродрома, оторвался от земли и плавным разворотом ушёл на запад.

Вроде пора бы ему уже возвращаться!

Звено, взлетевшее после него, успело слетать к линии фронта, отбомбиться по позициям противника и вернуться домой. А Ржевского всё не было.

Впрочем, удивляться этому не приходилось: в тот день экипаж Ржевского получил особое задание: разведать проходящие западнее Витебска железнодорожные и шоссейные пути, по которым могли перебрасываться войска и боевая техника противника в сторону нашего Калининского фронта.

В ту первую военную зиму, когда бои шли под самой Москвой, когда фашистские войска осаждали Ленинград, — тогда до Витебска надо было добираться за сотни километров оккупированной врагом территории. И на каждом из этих километров могла ждать притаившаяся зенитка или патрулирующий истребитель противника.

Да, непростое задание досталось Ржевскому — мы все это отлично понимали.

...Но вот, наконец, в воздухе возник шум моторов — сначала далекий и тонкий, как комариное жужжание, потом всё более густой и мощный, через минуту над окружавшими аэродром елями появился силуэт самолета, ещё несколько секунд — и пикировщик катился по снегу.

— Чего это вы так замешкались? — спросил у экипажа начальник штаба полка.

— Много всякой всячины нашли, — ответил штурман и добавил, ткнув пальцем размеченную множеством значков карту в своем планшете:

— Вот оно всё тут... А мы бы ещё дольше пролетали, да немного на обратном пути маршрут срезали...

Тут штурман уловил грозный взгляд своего командира экипажа и под действием означенного взгляда немедленно, на полуслове закрыл рот.

Столь таинственное умолчание разогрело любопытство окружающих. К тому же и весь прилетевший экипаж показался нам чуть больше возбуждённым, чем полагалось бы после нормального боевого вылета, пусть даже немного более сложного, чем обычно.

Не без труда удалось вытянуть из наших друзей, что они, выполнив разведку и убедившись, что бензина в баках на обратный путь хоть и хватает, но нельзя сказать, чтобы с особым запасом, — решили спрямить дорогу домой и прошли... прямо через Витебск. Прошли средь бела дня, на высоте всего в двести метров. «Чтоб народ красные звёзды увидел», как уточнил стрелок-радист.

Все мы понимали, что спрямление маршрута было не единственным и, наверное, не главным поводом, толкнувшим экипаж Ржевского на их неожиданное и смелое решение.

Ребята знали этот город — до войны полк стоял поблизости от него. Знали многих его жителей — Ржевский говорил потом, что ему казалось, будто, пролетая над знакомыми улицами, он приветствует лично знакомых ему людей. Приветствует и ободряет. Как бы напоминает: «Мы вернёмся!»

Полёт Ржевского обсуждался активно и бурно.

—  Никакого боевого эффекта в таком цирковом номере нет, — сердито сказал один из офицеров полка.

—  Есть! — ответило скептику сразу несколько голосов.

И, я думаю, владельцы этих голосов были правы. В самом деле: представьте себе, что должны были почувствовать жители Витебска, уже много месяцев томящиеся под гнётом вражеской оккупации, боящиеся верить слухам, распространяемым фашистами, о том, что Красная Армия разгромлена, Москва взята и гитлеровский «новый порядок» утверждён навеки, — что они должны были почувствовать, увидев у себя над головами, средь бела дня, боевой советский самолёт, спокойно летящий вдоль главной улицы города и будто бы не замечающий лихорадочного огня, который гитлеровские зенитчики с опозданием (конечно же, с опозданием: решение наших летчиков было неожиданным прежде всего для противника) открывали ему вдогонку.

Когда два с лишним года спустя Витебск был освобождён, оказалось, что уцелевшие его жители помнят этот полёт! Полёт, который с предельной наглядностью показал им — Красная Армия живёт, воюет, борется и скоро повернет ход войны в нашу пользу!

...Почему этот эпизод так запомнился мне? Ну, прежде всего, потому, что сам по себе был достаточно незауряден. А еще, наверное, потому, что наводит на размышления о том, как в едва ли не каждом деле, кроме эффекта внешнего, существует эффект внутренний, глубинный. И всегда, если хочешь по-настоящему понимать жизнь, которой живёшь, стоит до этого глубинного эффекта докопаться.

Особенно на войне. Впрочем, — почему только на войне?

 

А. Белинский

ВОЙНА


Мы с Гришей решили построить лодку с лопастными колёсами: по бокам крутятся лопасти, и она стремительно несётся по волнам. С самого начала нам было ясно, что сделать такую лодку нелегко: нужен двигатель, а у нас его не было. Мы с этим примирились и решили, что лопасти будем вращать ногами, при помощи педалей.

Но самым большим препятствием для нас было не отсутствие двигателя. Главное, не было в нашем городе речки, по которой можно было бы плавать на лодке. То есть, речка была, даже две. Но одна — маленькая, по ней и курица может вброд ходить, где уж по ней плавать на лодке с лопастями!

А другая речка — река Днестр, её даже на географических картах рисуют толстой синей линией. Но Днестр до недавнего времени был границей, и плавать по нему нам, конечно, не разрешат. Так что с водными пространствами дело обстояло сложно. Однако мы решили: сперва построим лодку, а где плавать — потом будет видно.

Строительство начинается с чертежа — это все знают. Чертеж самодельной лодки Гриша видел в книжке «Всё своими руками», поэтому было решено, что мы с ним пойдём сегодня утром в библиотеку.

Вдвоем мы зашагали по улице, мимо каменных заборов, сложенных из неровных плит желтого песчаника. Живём мы на окраине, так что до центра города идти далеко, минут пятнадцать, а может и того больше. В особенности дорога кажется длинной, когда жарко как сегодня. Но вот, наконец, виден городской парк, кинотеатр, а напротив него — новое красивое здание с двумя толстыми белыми колоннами — Дом культуры. Когда мы подходили к нему, навстречу нам, дружно гремя по булыжной мостовой сапогами, шли красноармейцы.

Возле выбеленного известкой двухэтажного дома, в котором помещался банк, нам попался навстречу одноклассник Сёма, лопоухий парень с раздвоенной нижней губой. Он спросил нас:

— Хлопцы, вы слышали, война началась?

Мы с Гришей переглянулись: какая война, что он обманывает? Но лицо у Сёмы было встревоженное.

— Война, — повторил он.— Гитлер напал. Вон там радио слушают, Молотов выступает.

Неподалёку, возле дома, окна которого выходили на улицу, быстро увеличивалась кучка людей, мы с Гришей бросились туда. Окна дома были раскрыты, на подоконнике стоял репродуктор, из его чёрной бумажной тарелки доносился негромкий голос. Жаркий и ясный солнечный день вдруг потемнел, и мне показалось, что я в каком-то незнакомом городе. Лица стоявших вокруг меня людей — мужчин, женщин, ребят — были сосредоточенно-молчаливы, и в этом безмолвии было что-то необычное, непонятное и оттого ещё более тревожное.

Голос диктора стал перечислять области, в которых объявлена мобилизация. Тут я вспомнил про отца: его тоже возьмут в армию? А диктор уже сообщал, что в армию призываются мужчины до сорока лет. Моему отцу уже сорок два, значит, он останется дома. Тут только я подумал о матери: ведь она ещё не знает, что началась война!

— Гриша,— сказал я,— я побегу домой!

— И я тоже! — встрепенулся он.— До завтра!

Дома неожиданно все оказались в сборе: и мать, и мой брат Борис, и даже отец. И все уже знали, что война. Мать с окаменевшим лицом стояла у плиты, отец, сидя у окна, брился. Борис слонялся по комнате, засунув руки в карманы. Из репродуктора, висевшего над календарем, неслась музыка.

Отец закончил бриться и, кивая на нас с Борисом, сказал матери:

— В случае чего — ребят отошлём к Мите, в деревню.

Я удивился: что значит — в случае чего? Неужели отец думает, что война может как-то задеть наш город? Но отец ничего не сказал больше. Переменив рубашку, он ушёл на службу: хотя был воскресный день, за ним приходили, чтоб явился на работу.

Я тоже не мог оставаться дома: странное беспокойство толкало к людям, хотелось кого-то видеть, что-то узнать. Борис — тот сразу убежал из дому, и я тоже не стал задерживаться. Сперва хотел пойти к Грише, но подумал, что ему сейчас не до меня: Гришин отец призван в армию, его, наверное, собирают в дорогу, ревут все. Нет, лучше я пойду в библиотеку, возьму книжку «Всё своими руками» — война не будет продолжаться всё лето, книжка нам с Гришей ещё пригодится.

Я поднялся на крылечко дома, в котором размещалась библиотека, вошёл в открытую дверь. В библиотеке было пусто, если не считать библиотекарши и двух красноармейцев. Красноармейцы принесли взятые в библиотеке книги, но, видимо, чего-то не возвратили, и библиотекарша, растерянно теребя формуляр, говорила им:

— Но как же так? Я вас не отпущу, пока не возвратите книгу! Я за неё отвечаю.

Лице её покрылось пятнами от волнения. Рыжеволосый веснушчатый сержант с золотым треугольником на петлицах весело убеждал её:

— Поздно, девушка! Вот разобьём Гитлера — привезу из Берлина книжку на немецком языке!

— Но как же так? — не сдавалась библиотекарша.— Я ж не могу так!..

Сержант извлёк из кармана деньги, положил библиотекарше на стол. Та запротестовала:

— Нет-нет! Вы должны сами купить такую же, как потеряли!

— Некогда нам, девушка, заниматься куплей-продажей! Не горюйте: возвратимся с победой — разочтёмся!

И красноармейцы, не обращая внимания на протесты библиотекарши, направились к выходу. Мне расхотелось спрашивать о книжке «Всё своими руками», и я тоже потихоньку вышел из библиотеки.

На большом фанерном щите, где обычно висела афиша очередного кинофильма, я увидел только что наклеенный плакат: прямо в нос Гитлеру нацелен красноармейский штык, а внизу подпись:

Ох, и будет морда бита
Гитлера-бандита!

Прошла неделя. По ночам было слышно, как где-то далеко за горизонтом глухо ворчал гром: говорили, что шли бои за Бельцами, в Молдавии.

Странной была эта неделя! Мы что-то делали, но казалось, всё не так как надо и не то что надо. Городок словно притих, вслушиваясь в сводки боев, а радио передавало каждый день одно и то же: после тяжёлых боев наши войска оставили город такой-то...

Однажды в полдень прибежал отец, лицо его было бледным.

— Собирайте вещи! — сказал он матери.— Едем в Вапнярку! Только скорей — сейчас придёт повозка. Коля, найди Борю! Чтоб через пять минут был здесь.

Я бросился в сад искать Бориса. На бегу соображал: если мы едем на станцию Вапнярку, значит уедем куда-то поездом, далеко. Может, к тёте Ане, которая жила в Полтаве. Но почему так неожиданно?

Когда мы с Борисом прибежали домой, во дворе уже стояла телега, запряженная парой лошадей. Здоровенный толстощёкий парень Панфил — я его знал хорошо, он жил на нашей улице, работал конюхом в соседнем колхозе — помогал отцу тащить тюк с одеялами и подушками. Позади шла мать, в руках у неё была швейная машинка. Глаза матери были заплаканными.

— Садитесь, живо! — приказал нам отец.

Борис забрался на повозку, я — вслед за ним.

Уже сидя в телеге, я спросил:

— А учебники взяли?

— Какие там учебники! — махнула рукой мать и заплакала.

Отец на минуту задумался, потом сказал:

— Надо взять. Только — живо!

Кое-как собрав учебники, мы вдвоем выволокли мешок из дому. Панфил тронул лошадей вожжами, и повозка, скребя на крутом повороте колёсами по днищу короба, развернулась к воротам.

Я, Борис и мать сидели на повозке, отец и Панфил шагали по бокам её. Из коротких фраз, которыми отец перекидывался с матерью, я понял, что фронт стремительно приближался к нашему городу, и мы должны эвакуироваться. Но уезжали только мы с матерью, а отец должен остаться в городе. До каких пор он будет здесь — отец этого не знал.

Узкими улицами, где за заборами утопали в густой темной зелени белые мазанки, телега наша выбралась на окраину города.

Неожиданно издали донёсся гул, с каждой минутой он нарастал, и вдруг из-за Днестра появились в небе длинные коричневые самолеты с белыми крестами на крыльях. Моторы их ревели так мощно, что лошади остановились, беспокойно прядая ушами. Самолеты медленно проплыли над городом. Гул их стал замирать, но вдруг от последнего из них отделились какие-то чёрные точки и посыпались вниз. Далеко за холмами раздался взрыв, другой, третий.

Мы снова поехали. Панфил подгонял лошадей кнутом, чмокал губами. Лицо его было бледным, немного растерянным, он совсем был не похож на того Панфила, которого я знал.

Вдруг в воздухе закружились белые листочки бумаги, они спускались на землю, словно большие снежинки.

— Листовки! — крикнул я. — Видимо, самолёты сбросили листовки над городом, но ветром их унесло в сторону, и часть их опустилась на колхозный огород. Панфил поднял одну из них, дал отцу. Тот прочитал:

«Граждане Украины! Коммунисты и евреи отобрали у вас землю, свободу, церковь. Германская и румынская армии несут вам освобождение. Складывайте оружие, встречайте нас хлебом и солью. Смерть коммунистам!»

— Вон они нам церковь и свободу принесли!

Отец кивнул на столб чёрного дыма, который клубами поднимался над холмами, где была нефтебаза.

Лошади, с усилием упираясь ногами, натягивали постромки, тянули телегу вверх по склону, к шоссе. Мы с Борисом соскочили с повозки, принялись помогать лошадям. Наконец, повозка выбралась на вершину холма, и мы вдруг увидели позади себя весь наш городок. Он лежал, протянувшись по берегу Днестра, такой знакомый, тихий, весь в зелени, и мне стало вдруг невыносимо больно расставаться с ним. Вода в Днестре блестела на солнце, и Днестр казался клинком, отделившим город от опасности, которая надвигалась оттуда, из-за реки.

Рядом с повозкой шёл отец, время от времени я посматривал на него. Я видел, что он встревожен, и даже не встревожен, а словно необычайная печаль легла на его лицо. Изредка он говорил что-то матери, но больше молчал. Мне очень хотелось узнать, о чём он думал, но пока он шёл рядом с повозкой, я знал, что ничего плохого с нами не случится.

Вскоре нас догнала повозка, запряжённая парой крупных серых лошадей. В повозке сидело такое же, как наше семейство, правил лошадьми толстый мужчина в белой вышитой рубахе и соломенной шляпе-«капелюхе». Запомнилось его бритое лицо с каплями пота. Их повозка обогнала нашу, и женщина, сидевшая сзади между двумя чемоданами, молча глядела на нас.

Солнце по-прежнему немилосердно жгло, мне захотелось пить. И всем захотелось пить, но воды с собой мы не взяли.

— Терпите,— сказал отец,— скоро приедем к колодцу.

К вечеру жара спала. Мы остановились неподалёку от небольшого хуторка, в овраге, поросшем невысоким кустарником и дикими яблоньками. Тут же, в овраге, был колодец, и мы с Борисом, напившись вволю, принялись обливать друг друга. Панфил напоил лошадей, дал им овса. Мать постелила под яблоней домотканый коврик, на нем мы уселись обедать: ели хлеб с огурцами и котлетами, которые мать, несмотря на спешку, приготовила дома.

Пока мы обедали, мимо нас проехало несколько повозок, набитых такими же, как мы, беженцами. Ни одна из них не остановилась возле нас, и, видимо, это заставило отца сказать Панфилу:

— Давай, наверно, и мы поедем.

И снова потянулась бесконечная дорога, но сейчас, к вечеру, ехать было легче, не стало той жары, от которой изнемогали весь день. Борис, привалившись к тюку с постелью, задремал. Я примостился возле него и тоже уснул, а когда проснулся, то вокруг уже было темно, лишь в высоком небе появились россыпи звёзд. Лошади устало брели по дороге, вокруг — ни огонька, и только далеко впереди как будто что-то розовело.

— Что там горит? — встревожился я.

Отец, сидевший впереди, сказал:

— Там станция, Вапнярка.

Но Вапнярка оказалась не так близко, как я предполагал. Мы ехали ещё, наверно, час, прежде чем добрались до станции.

Привокзальная площадь, на которой мы остановились в полной темноте, испугала меня: она вся двигалась, копошилась. Люди заполнили всю её, теснились с узлами под стенами вокзала, возле заборов и прямо посреди площади. Оставив нас у повозки, отец куда-то ушел, его долго не было, и мы чувствовали себя в этой темноте брошенными, никому не нужными, отданными во власть чему-то неведомому, которое злобно шипело и лязгало железом в темноте.

Наверное, через час отец возвратился, сказал несколько слов матери и снова куда-то ушёл.

— Ну, что, мама? — робко спросил я.

— Поезда нет,— сказала она.— Тут люди по два дня живут, и всё поезда нет.

— И мы тут будем жить? — поинтересовался Борис.

— Вчера немцы бомбили станцию,— сказала мать.— Не попали.

Вдруг снова появился откуда-то из темноты отец. Он произнёс торопливо, вполголоса:

— А ну, скорей за мной на платформу! Берите все по узлу!

Панфил предложил:

— Пусть Коля посидит пока тут, а я вам помогу.

Они взяли узлы, чемодан, швейную машинку и заторопились к вокзалу. Я заметил, что вся площадь пришла в движение, тревожно перекликались женщины, звали детей. И все бежали туда, к железнодорожным путям. Вскоре вернулись отец с Панфилом, забрали остаток вещей, и мы все вместе пошли к поезду.

Мы перешли через три железнодорожных пути и оказались у тёмных, без освещения, пассажирских вагонов. Здесь скопилось множество людей. Все рвались в вагоны, вокруг дверей — давка, плакали дети, кто-то кого-то звал, слышался женский вопль. В этой толпе бегали железнодорожники, размахивали фонарями, что-то кричали, но их никто не слышал.

— А где мама? — спросил я.

— В вагоне,— ответил отец.

Затем они с Панфилом, пропустив меня вперед и подняв над головами вещи, начали пробираться к ступенькам, ведущим в вагон. Став частью толпы, мы уже не способны были ни отойти в сторону, ни возвратиться назад, можно было двигаться лишь вперед, ко входу в вагон. Я думал, меня раздавит эта орущая, ничего не видящая, кроме входа в вагон, толпа, но руки отца поддерживали меня, помогли забраться на ступеньки. Отец взобрался вслед за мной, Панфил снизу подал ему ещё один узел.

Где-то посередине вагона я услышал голос Бориса:

— Мама, вот они! Коля, залезай сюда!

Мать сидела внизу, на скамейке, рядом лежали наши узлы, а Борис забрался под самый потолок, на верхнюю полку.

Вагон наш был уже набит людьми и вещами, но люди всё шли, тащили мешки, корзины, чемоданы, заполняли каждый клочок ещё не занятого пространства. Потом вдруг вагон тряхнуло, что-то заскрипело под нами: прицепили паровоз.

— Боря! Коля! — позвал отец.— Я ухожу!

Мы с Борисом хотели слезать вниз, но отец, став ногами на нижнюю полку, поднялся к нам. Он поцеловал Бориса, потом меня.

— Вы уже большие,— сказал он, и голос его дрогнул,— помогайте матери.

Он соскочил куда-то вниз. Я услышал, как зарыдала мать. Отец обнял её, я плохо видел их в темноте и, задыхаясь от горя, тихонько заплакал.

— Не плачь, Даша,— сказал отец.— Постарайтесь добраться в Полтаву.

— А как же ты? — сквозь слёзы произнесла мать.

— Ну что я? Я уже решил: завтра иду в военкомат.

Он ещё что-то сказал и исчез в узком проходе вагона, среди водоворота людей. Откуда-то из темноты до нас донеслось ещё раз:

— Даша! Дети! До свиданья!

И всё.

Мать стояла, прильнув к тёмному окну, вокруг неё теснились другие женщины и дети. Мы с Борисом, свесившись с верхней полки, тоже пытались что-то разглядеть в окне. Один раз мне даже показалось, что я узнал за окном отца. Но скорей всего, это лишь показалось. А через некоторое время вагон качнулся и, медленно набирая скорость, покатил в темноту.

Так я простился с отцом навсегда.

 

Юрий Калинин   

СЛЁЗЫ

Из повести «Станция Жарма»

 

ПОМНЮ отчётливо — мальчишки в войну не плакали. Не замечал я мальчишеских слёз, как иной раз видишь их теперь по всякому ничтожному поводу. Чуть обидели, не пустили в кино, из-за полученной двойки, кто-то стукнул по носу на перемене — и сразу в слёзы. Нынче иному мальчишке заплакать, что сплюнуть.

А за всю войну я, может, быть, и упомню-то всего два случая, когда плакали мужчины...

СТОЛЬКО народу на станционном перроне Жармы я ещё ни разу не видел. Шум, гам. Звонкие переборы гармошки то тут, то там взвихряют в толпе водовороты бесшабашного пляса. Парни с едва заметными усиками, крепколицые мужчины и усатые морщинистые дядьки — всех единило одно слово: мобилизованные.

На пустой товарной платформе, прицепленной в середине состава, кто-то прокричал не слышную за разноголосьем речь. Блеснули трубы духовиков.

— По вагонам!

Громко грянул оркестр, и рвущие душу звуки грустно-торжественного марша всколыхнули толпу. Она запричитала сотнями бабьих голосов. Сколько лет прошло с тех пор, а и теперь, услышав марш «Прощание славянки» где-нибудь даже на курортном вокзале Феодосии, я отворачиваю лицо. Прячу слёзы, вспоминая проводы жарминских мужиков.

Вдоль состава энергично, несуетливо начали действовать сержанты и старшины, отделяя может быть, навсегда — мобилизованных от близких.

— По вагонам...

Отец моего одноклассника Кольки Калугина, стоя на подножке вагона, кричал, размахивая рукой:

— Мы ещё вернёмся! Вернёмся с победой!

Он выкрикивал эти бодрые слова хрипло, с надувшимися венами на покрасневшей шее, а слёзы — неудержимые слёзы — не капали даже, а лились по его лицу, образуя на щеках ручьи, и крупными каплями ссыпались с подбородка.

Перекрывая звуки оркестра и гул толпы, протяжно и надрывно загудел паровоз.

— Прощай, Катюша! — крикнул Калугин.— Береги детей! Коля, если что —ты старшин мужик в доме! Мать в обиду не давай!

Лязгнули сцепы вагонов. Громче паровозного гудка взревела бабья толпа. Сотни рук взметнулись к вагонным бортам и двинулись рядом с ними. Ускоряя шаги, женщины поспешали за разгоняющимся составом. Уже и хвостовой вагон зашёл за семафор, а они всё бежали и бежали... Не отставали от них и мы, но никто из пацанов не плакал. Даже Колька.

ЕЩЕ РАЗ ПОВТОРЮ — не плакали мальчишки в войну. Даже в тот час, когда посреди урока вызывали к директору. Вызовы эти бывали не за драку, не за разбитые стёкла...

...В тот урок мы писали диктант. Наша Мария Павловна бесцветным голосом диктовала какой-то текст о природе, когда открылась дверь и уборщица — она же рассыльный, она же школьный сторож — заглянула в класс.

— Калугина к директору...

Мария Павловна резко захлопнула учебник. Мы вздрогнули, как от выстрела. Она растерянно и виновато посмотрела на Кольку, отошла к окну и упёрлась лбом в холодное стекло. Глухо сказала:

— Иди, Коля...

В наступившей тишине слышно было, как прерывисто дышит, собирая портфель, Колька. С опущенной головой вышел он из класса.

Мария Павловна отлипла от стекла. Глаза у неё были красные.

— Продолжим занятия,— тихо сказала она.

Класс заскрипел перьями...

НА СЛЕДУЮЩИЙ ДЕНЬ Колька пришёл в школу как обычно. За сутки он как-то похудел. Глаза у него стали отрешённые и озабоченные.

Он вошёл в класс. Остановился. Жёстко оглядел нас и вызывающе лихо швырнул портфель на свою парту.

— Теперь я,— сказал он хрипло и ударил себя кулаком по груди,— самый главный в доме!

Он это даже не сказал, а выкрикнул.

Девчонки немо и испуганно смотрели на него. В классе стало тихо. Колька не выдержал напряжённого молчания, нервно глотнул слюну, и вдруг слёзы вырвались из его глаз, и как тогда у его отца, они потекли по его щекам и посыпались с подбородка на пол. Вздрагивая от неудержимых рыданий, стыдясь их, он закрыл лицо рукавом куртки.

И тогда произошло вот что: мы не сговариваясь обступили Кольку и загородили его от девчонок. Мы понимали: отца Кольке воротить никто не может, но помочь ему прийти в себя, дать высохнуть слезам мы могли. И мы сделали это.

 

БУДИЛЬНИК

 

В сорок первом году, после окончания транспортной академии мой отец получил назначение на Турксиб. Он тотчас уехал на место работы и мы — мать, я и две сестрёнки некоторое время продолжали жить в Москве, а когда он за нами приехал, началась война. Родители спешно собирались в дорогу, прихватив с собою, что поместилось в руки, и мы много дней ехали пассажирским поездом вглубь страны, в неведомый Казахстан, на ещё более неведомую станцию Жарма.

С того дня, как мы со своими пожитками вошли в гулкую служебную квартиру, отца мы видели урывками, бывало и с недельными перерывами, когда он возвращался домой после многосуточной изматывающей работы на линии.

Маленькие сестрёнки не раз, украдкой от матери, пытались разбудить отца. Им, как всегда, хотелось повозиться с ним и было совершенно непонятно, как это можно спать среди бела дня, когда этого и вечером делать не хочется! Но отец спал так, что не чувствовал ни дёрганья за руки, ни даже того, что ему зажимали нос. У него сейчас же открывались губы и он дышал ртом.

Просыпался он только по звонку будильника.

В назначенное время будильник взвывал хриплым противным звонком. От этого звука у отца срабатывал многолетний рефлекс. Он просыпался сразу, без тягучего перехода от сна к бодрствованию. Резко поднимался и начинал обуваться и одеваться. Пил обжигающий чай и спешил на работу, иногда забыв даже умыться.

Потом, уже после войны, он как-то признался мне, что купил этот будильник ещё в гражданскую войну на барахолке в Кисловодске. Его только что приняли на работу путевым рабочим, и он боялся проспать свой первый рабочий день. Был он тогда ещё совсем мальчишкой, но нужно было помогать семье, оставшейся без кормильца.

А в эти военные дни отец уходил на работу сосредоточенный, суровый, небритый. Но всегда при уходе отца из дому была минута, которую я ждал с замиранием сердца. Перед самой дверью, как бы спотыкаясь обо что-то, он останавливался, на секунду задумывался и вдруг оборачивался, устало улыбаясь.

— Ну, я пошёл, тараканы... — говорил он нам, легонько трепал на моей голове волосы, а младших сестрёнок по очереди подбрасывал высоко под потолок, отчего они начинали радостно смеяться и визжать. Мы гурьбой повисали на отце, и мать с трудом отрывала нас от него.

Из первых месяцев жизни в Жарме я больше всего и запомнил именно эти минуты да жестяной будильник, после звонка которого эти минуты и наступали.

Будильник был дешёвый, что называется, пролетарский, без камней, с осями шестерён на смазке. Отец регулярно разбирал механизм, тщательно смазывал его специальным костным маслом из маслёнки, и каждый раз говорил одни и те же слова:

— Теперь как новый!

Сколько я помню, в войну стрелка звонка, в те дни, когда отец отсутствовал, стояла на пяти часах. Мать поднималась в это время по утрам, и я только теперь могу себе представить, какие трудные, просто отчаянные часы выпадали ей на долю. Нужно было согреть печкой комнату, почти не имея дров, накормить детей, почти не имея пищи, собрать меня в школу, наскоро, угольным утюгом просушив мою, выстиранную с вечера одежду. И в довершение ко всему однажды вечером будильник остановился.

Мать испуганно завела его до самого упора пружины. Механизм от напряжения невнятно хрюкнул и окончательно замолк. Мать сильно потрясла его. В ответ на это в нем что-то прошелестело, но стрелки не тронулись. Тогда она столовым ножом стала отворачивать винты задней крышки. Руки у нее тряслись, и глаза были испуганы. Когда крышка отвалилась, мать всплеснула руками.

— Ах, что б вас!..

Внутренности будильника были полны тараканов. Мать стала поспешно вытрясать их в помойное ведро. Освобождённый механизм тотчас ожил, маятник закачался, шестерёнки двинулись и комната наполнилась весёлым привычным тиканьем.

Услышав это тиканье, мать вдруг обняла меня и заплакала.

— Вот окаянные! — сказала она сквозь слезы. — Как напугали... Всю смазку с голодухи съели...

Она долго потом протирала будильник, рассматривала его со всех сторон, даже гладила его и вздыхала.

Потом, много лет спустя, я всё хотел спросить, о чём вздыхала она? Но не решался неаккуратным вопросом обеспокоить мать воспоминаниями об отце. Теперь жалею, что не спросил. Спросить уже не у кого...

 

КРЕСАЛО

 

Война сразу проявила истинную ценность предметов, продуктов. Дороже всего стали хлеб, соль, молоко, мыло и спички.

Когда нам, мальчишкам, попадали в руки две-три спички, то какая бы погода ни была,— дождь, ветер, непролазная слякоть, — мы убегали на берег Жарминки и с одной спички разжигали костёр, потому что спички нужно было экономить.

Экономия охватила всех. Когда нужно было разжечь печь, мать посылала меня из дому «за угольком». При этом давала мне в руки старинный угольный утюг.

Выйдя на крыльцо, я смотрел на печные трубы. По дыму определял, к кому бежать. Возвращался быстро, раздувая на бегу уголёк. Мать вынимала его из утюга и совала в печь. Мы становились с ней на колени и во все лёгкие начинали раздувать пламя. Сначала от раскалённого уголька обугливались тонкие щепки, на которых язычками вспыхивали огоньки. Мощная тяга трубы, удлиняя их, всасывала пламя в тёмные щели между поленьями, наколотыми из старых, пропитанных креозотом шпал. Мать прикрывала дверцу, приоткрывала поддувало, и тут же в печи начинал бушевать и гудеть стиснутый узкими кирпичными стенками неистовый огонь.

В доме становилось тепло, а на душе веселее. Зимний вечер казался не таким тёмным и стылым.

Электричество в домах отключали рано, а керосин для ламп берегли. Мать читала нам книжки при открытой дверце печи. У печи было и тепло, и светло, и уютно, и немного таинственно. А главное — не так страшно.

Лютыми зимними ночами в поселок забредали голодные, готовые на всё волки. Их далёкий вой по ночам бередил душу. Нередко они забирались в сараи и резали скот. Бывали случаи, когда они вытаскивали из конуры и съедали собаку.

Когда со спичками стало совсем туго, курильщики вспомнили старину. Каждый из них обзавёлся кресалом — нехитрым приспособлением, состоящим из кремнистого камня, стальной пластины и фитиля из пеньковой верёвки. Если не было верёвки, в дело шла вата, ветошь, на худой конец годилась и просто хлопчатобумажная тряпка.

Я тоже сделал себе кресало. Это было не кресало, а чудо! Я едва дождался вечера, чтобы побежать к своему приятелю Талгату.

Вечером я взялся за ручку нашего телефона и крутнул её. Тогда были в употреблении настенные телефоны с витиеватыми корпусами из красного дерева и большой никелированной чашкой велосипедного звонка наверху. Они висели в конторе дистанции пути, в депо, у дежурного по станции на крохотном вокзале и в квартирах железнодорожников, работавших по вызовам.

Мне нужно было узнать только одно: дома ли Талгат? Бежать к нему в морозную темень и потом узнать, что его нет дома, было просто неразумно.

— Толя, ты дома? — закричал я. — Кто у тебя дома?

Талгата мы по-русски звали Толя.

В Жарме было две школы. Русская и казахская. В русской школе преподавание велось на русском языке, но с обязательным уроком казахского, а в казахской школе преподавали на казахском языке, но с обязательным уроком русского. В какую школу отдать детей, решали родители.

Талгата отдали в русскую, и он стал у нас Толей. Это был подвижный черноглазый мальчишка. Веселый и добрый. Тяжело бы дался мне казахский язык, если бы не Талгат. Русским и казахским он владел свободно. Он был моим толмачом и моим учителем. Благодаря ему через год я довольно сносно мог изъясняться по-казахски. Мы с ним быстро подружились.

Талгат закричал от радости, услышав мой голос по телефону.

— Приходи! У меня дома никого!

По вечерним жарминским улочкам я пробежал к нему почти мгновенно. Едва не отморозив на бегу нос. К ночи температура сильно упала.

Мы закрылись в чулане и там, в полной темноте я продемонстрировал качества своего кресала. В чулане всё получилось даже эффектнее, чем на улице. Искры вылетали снопом.

Сначала высекал искры только я. Затем кресало взял в руки Талгат. Он чиркнул железкой по камню и фитиль тотчас зажегся. Мы смеялись и дурачились от радости.

Нас выгнали из чулана, когда сквозь щели двери просочился в комнату запах палёной веревки. Возвратившиеся домой родители Талгата не на шутку всполошились, почуяв в доме запах гари.

Я засобирался домой. Отец Талгата по телефону предупредил мать о моём выходе. Из разговора я понял, что прибыл с линии отец. Это заставило меня поспешить.

Морозище стоял лютый. Луна висела высоко в небе в радужном ореоле. Я вдохнул воздух, и ноздри мои слиплись от мороза. В лунном свете чернели силуэты домов с редкими огоньками в окнах. Улица была пустынна, как ущелье в горах. Каждый шаг моих валенок отдавался громким хрустом.

Закрывая нос варежкой, я торопливо шёл вдоль заборов, как вдруг не столько увидел, сколько почувствовал, что позади меня и несколько сбоку мелькнули тени. Я в страхе оглянулся, улица позади меня была пуста, но я не мог отделаться от ощущения, что кто-то за мной движется следом. Я прибавил шагу. Опять оглянулся. Мне показалось, что тени метнулись к забору.

В животе у меня похолодело. Волки!

На ходу, трясущимися руками вынул я из мешочка камень, наугад приладил к нему фитиль и нанес по камню скользящий удар. Сноп искр осветил пространство передо мной. Фитиль затлел. Я взмахнул им в воздухе, ощущая спасительный для меня чад горящей верёвки. Я бил но камню железкой и шёл к дому, бил и шёл...

Впереди в темноте мелькнул светящийся глаз.

«Окружают...» — с ужасом подумал я и ещё яростнее стал высекать искры.

Огонё приближался и вздрагивал. Это была горящая папироса.

— Папка! — закричал я, и мой голос сорвался.

— Сынок!—отозвался он. — Это я!

И тут, забыв обо всем, я бросился к нему бегом.

— Ну, не страшно одному?

— Я не боюсь! — соврал я. — Не боюсь.

Отец засмеялся и обнял меня. Так, обнявшись, мы и подошли к дому.

 

САЛЮТ


Нам казалось, что он никогда не спит. Ночью он сторожил продовольственный магазин, а днём мы встречали его с ружьём то в степи, то в зарослях ивняка у своенравной Жарминки.

Зимой речка прочно замерзала и её так заносило снегом, что порой было и не разобрать, где берега, а где русло. Зато весной она клокотала и пенилась, с шумом неся необъятное количество талой воды. Но, отбушевав неделю-другую, смолкала, а к середине лета, в жару, так мелела, что едва журчала на перекатах. Между ними в заводях мы и ловили почти голыми руками рыбу. Кусками марли, как бреднем, выцеживали из теплой воды мальков чебачка и пескарей. Серо-зелёных щурят мы добывали по-другому. Брали длинную палку и на конце её прилаживали волосяную петлю. С превеликой осторожностью окунали петлю в воду перед неподвижно стоящим у коряги щурёнком и потихоньку, почти не дыша, протаскивали её за жабры и тут же подсекали.

Научил нас всему этому дедушка Леонтий.

В грубых ботинках, в латаных армейских галифе и гимнастёрке, белой от солнца, он выглядел вечно занятым, куда-то спешащим с серьёзным, но добрым лицом. Почему-то казался он мне очень одиноким.

— Дедушка, — спросил я его однажды, — а у тебя родственники есть?

Морщинки на его лице долго оставались неподвижными, потом паутинкой сбежались к уголкам глаз — поблёкшим, но ещё зорким глазам охотника.

— Пока есть, — ответил он. — Воюют у меня сыны с германцем.

— С фашистами? — переспросил я.

— С ними. Вот побьют их и вернутся,— улыбнулся он. — Вот тогда заживём! После победы всё будет.

Мы — жарминские мальчишки — тоже с нетерпением ждали победного дня. Нам тоже казалось, что сразу после победы всего должно быть вдоволь, а главное, еды.
Еду мы добывали как только могли. Через станцию иногда проходили составы с открытыми платформами, на которых провозили большие плиты жмыха. Подсолнечного и хлопкового. Перед станцией перегруженные составы на подъёмах шли медленно и мы успевали на ходу вскочить на ступеньки тамбура, сбросить обломок плиты и быстро спрыгнуть в мягкий песок насыпи.

Самой сытной порой было лето. Иногда после ночного дежурства дедушка Леонтий собирал нас у водокачки и уводил за речку. Там научил он нас находить сочную заячью капустку, откапывать приторно-сладкий корень, который мы звали «солодка», и разыскивать в степи лук-сарамсак.

Каждый раз, выводя нас на промысел, дедушка становился серьёзным.

— Перво-наперво дисциплина, — говорил он и поднимал к кустистым бровям корявый указательный палец. — Не разбредайтесь. Я на разведку схожу. За старшего оставляю Колю.

Колька Пухов — самый крепкий и спокойный из нас. Дедушка чаще всего поручал ему роль временного командира.

Дедушка уходил, держа под мышкой приклад опущенного стволами к земле ружья. А мы ждали. Ждали выстрела.

Ещё не выжгло траву солнце, ещё в лощинах бормочут полноводные ручьи, летают бабочки, верещат жаворонки. Еще полно в межгорьях полевых цветов. Но уже земля прогрелась настолько, что мы ходим по ней босиком. В траве, обволакивая её, поднимаясь над нею, стоит неумолчное стрекотание кузнечиков. Над холмами парит орёл. Он застывает на месте и вдруг камнем проваливается к земле. Мы смотрим на него и гадаем, что стало его добычей: заяц, лиса или обыкновенный суслик?

Хлоп! — доносится до нас звук дедушкиного ружья. И разом вся ватага срывается с места.

Мы бежим в направлении звука выстрела, спотыкаясь, падая, вставая...

Дедушка идёт нам навстречу, улыбаясь и держа на весу рыжую куропатку.

— Дедушка, покажи!

— Испачкаетесь, — предупреждает он нас. — Лучше быстро собирайте топливо.

Мы разлетаемся в стороны. От усердия приносим сушняка и сухих коровьих лепёшек больше, чем нужно. Дедушка сидит на камне и чистит птицу от пера. Очистил, вынул из холщового заплечника почернелый котелок и приладил его над костром.

Мы сидим и жадно глядим в котелок. Дедушка очистил сарамсак, порезал его и засыпал в кипяток. Помешал ложкой варево, попробовал на вкус и добавил шепотку соли. Снова попробовал и улыбнулся.

— Теперь в самый раз!

Он ставит котелок на землю, дает ему немного остыть и протягивает ложку самому младшему из нас. И мы строго по очереди подносим ко рту пахучее варево и глотаем его, ощущая, как каждая капля растекается внутри нас, согревая и взбадривая.

Дедушка сидит в сторонке, улыбается, потягивая едкую самокрутку. И всегда получается так, что ему самому ничего не остаётся.

— Ладно, ладно! — улыбается он нашему смущению. — Я сыт.

К концу войны он всё ещё сторожил магазин, но уже ходил медленно, с палочкой. Мы часто по старой дружбе навещали его, приносили жареных чебачков, костистых щурят, а по сезону и ягоды. Дедушка Леонтий благодарно улыбался и тут же всё скармливал маленьким ребятишкам, которые всегда крутились около него.

Последняя военная весна выдалась на редкость дружная. Таяло так, что Жарминка совсем выбилась из берегов. Она гудела и рычала, подмывая берега, неся обломки деревьев, грязно-серые глыбы рухнувшего с берегов снега и размокшие вороха прошлогоднего сена.

На большой переменке мы сговорились с мальчишками сбегать и посмотреть на паводок. Но неожиданно на уроке арифметики Кольку Пухова вызвали к директору школы. Колька побледнел и вышел, не собирая портфеля. Мы уже знали, что означали такие вызовы...

Колькина мать, как получила «похоронку», так и просидела с ней в руке посреди комнаты до прихода женщин. Пришёл и дедушка Леонтий. Совсем старенький.

— Марья! — сказал он тихо. — Иди работай, милая. Поплакать — поплачь, а убиваться не смей. Да и нет таких слёз, что оттуда выплакивают. Иди. Работай...

Он подошел к ней и взял за руку. Она послушно встала.

— Иди, — сказал дедушка. — Как-нито сообща с бедой справимся.

Однажды перед рыбалкой мы забежали к дедушке за крючками, которые он умел делать из гвоздей, и увидели, что он сидит, неуклюже прижав к себе окостеневшими руками ружьё. Сидит, спиной подперев дверь магазина. Любопытный паучок спустился с крыши к самому лицу дедушки и проворно побежал по серебряной ниточке вверх. Когда мы подошли совсем близко и увидели этого паучка, в страхе попятились. Дедушка не дышал.

Как всегда, когда долго ждёшь, радость приходит неожиданно. Нас разбудили ранним майским утром. Уже рассветало, но будильник ещё не звонил. В дверь остервенело замолотили кулаками. Мать прямо с постели бросилась к двери. Вбежала соседка.

— Степановна! — закричала она. — Война кончилась!

Они стали целоваться, обниматься и плакать.

Я выскочил на улицу следом за ними.

Утро занялось вовсю. Где-то на краю поселка неудержимо радостно заиграла гармошка. Бабьи голоса пополам со слёзами запричитали со всех сторон, и все, что было в посёлке живое, точно река, прорвавшая лед, потекло на станцию.

Со скрипучей деревянной трибуны кто-то говорил речь, кто-то неутешно рыдал, кто-то отплясывал чечётку...

В толпе нас разыскал и собрал Колька.

— Берите поджиги, — сказал он.

Кладбище пахло сыростью и прелью. Заря порозовила стволы тополей. Было зябко и немного жутковато. Мы сгрудились возле могилки дедушки Леонтия, стараясь от страха держаться друг возле друга.

Колька поднял свой поджиг.

— А война-то, дедушка, кончилась... — сказал он.

И мы разом чиркнули спичечными коробками по запальным спичкам своего оружия.

Трескучий залп рванул кладбищенскую тишину, и эхо от него постепенно угасло, точно ушло глубоко под землю.

 

Алексей Леонов

САЛЮТ ПОБЕДЫ

 

ШЁЛ МАЙ 1945 года. Я вместе с Ванькой Машковым, моим земляком и другом, возвращался из родной деревни в ремесленное училище в Москву, откуда мы приезжали домой праздновать Первое мая. Уезжали мы денька на три-четыре самовольно, денег на проезд не имели, и с билетами тогда по военному времени было сложно. Потому и пришлось нам скакать по-заячьи, что значило ехать без билета на подножках и буферах любых поездов. Путешествие на подножках нас не пугало. Война приучила нас не бояться трудных дорог. Мне довелось проделать три эвакуации, а Иван вернулся с матерью и братьями из-под Сталинграда.

Скорый поезд стоял три минуты. По гудку паровоза мы приготовились к посадке и, когда колёса плавно покатились по рельсам, вырвались из-за товарных вагонов, на ходу вскочили на подножки, помахали озорно милиционеру, который вначале погнался за нами и, отстав, проводил печальным взглядом.

Ударил в лица ветер. Иван натянул до ушей форменную фуражку ремесленника и крикнул:

— Порядок! Переходи ко мне!

Мы сели рядом, отдышались. Я, наклонясь к его уху, спросил:

— Тут поедем?

— Тут,— ответил Иван.— Утром будем в Москве.

Понеслись навстречу поля, перелески, деревни. На строящихся избах белели венцы срубов, стропила, новые двери. В стороне от железной дороги виднелись воронки снарядов и бомб, зарастающие осотом и полынью. В канавах ржавели каски. Солнце спешило к закату, но всё было в ярком предвечернем освещении.

Нам здорово везло в тот день. Я и теперь считаю, что ни одному безбилетному пассажиру мира не везло так. Я перебрался на переходную площадку, тронул дверь. Дверь была подперта поленом, но полено выбилось, а на замок проводники не запирали. Мы попали в тамбур и были рады: в тамбуре до Москвы казалось ближе.

Наступала ночь. Поезд останавливался на узловых станциях, где через окно косо падали лучи скупых огней, а на перронах шумели люди, суетились, тревожили криками. А поезд опять летел к Москве.

Мне не хотелось разговаривать. Я считал, что все встречные поезда несутся туда, где идёт война, и в каком-то вагоне, может быть, едет мой отец или брат Мишка. И вот они не знают и даже не думают, что могли бы встретиться со мной. Я знал, что отец пропал без вести, а брат погиб в Вильнюсе в августе прошлого лета. Мне хотелось заплакать и услышать тихие утешительные слова, но я крепился перед горем и загораживался от него разными думами.

— Утром в Москву приедем,— сказал Ванька.

Я ответил ему:

— Ага.— И опять уставился во тьму, где мелькали силуэты деревьев, семафорные столбы, поблёскивали речки, темнели здания станции и с оглушительным шумом проносились встречные поезда.

ПО ВРЕМЕНИ, проведённому в пути, по светлому небу и частым паровозным гудкам перед станциями ощущалась близость Москвы. Поезд вдруг стал сбавлять ход. Всё заскрипело, завизжало в нём. Показалась платформа, и раздался женский крик:

— Война кончилась! Война кончилась!

За окном промелькнула тёмная фигура. Женщина кричала одни и те же слова паровозу, кричала первому вагону, второму. Трудно было поверить сразу, что это была правда, что её слова не были выдумкой.

Она отстала. У меня ослабли ноги, а изнутри, из груди, из сердца, как показалось, наплывали к глазам слёзы. Потом мы побежали по коридору вагона, заколотили в купейные двери кулаками и повторяли услышанное:

— Война кончилась!

— Война кончилась!

В вагоне поднялась страшная суматоха. Мы выскочили на крышу вагона. Небо полыхало зарёй, стало светло. На крышах сидели, перебегали люди. Впереди наигрывали на гармошке, всюду пели, перекрикивая шум поезда.

Мы пошли по крышам вперёд, навстречу ветру и дыму, чтобы скорее оказаться в Москве, скорее донести услышанную нами долгожданную весть.

СОЛНЦЕ щедро заливало московские улицы. Дома опоясались лозунгами, выставили огромные портреты вождей. Ветер рвал полотнища флагов и хлопал восторженно флажками на иллюминациях.

В такой день оставаться в стенах училища было невозможно. Тогда, наверное, каждый испытывал состояние, при котором теряется ощущение собственного «я», каждый рвался к людям, в толпу.

Я колесил по Москве, заходил в знакомые квартиры и никого не заставал на месте. Мне некому было сказать, что весть о конце войны я услышал ещё ночью, в поезде. Улицы переполнял народ. Весёлые возгласы, песни, смех. И все шли к центру — на Красную площадь, к Мавзолею. Шёл туда и я.

К вечеру у зданий настраивались прожекторы, готовился салют Победы. Красную площадь запрудили люди. Море голосов. Единое выражение одного, общего чувства радости. И я потерял себя, стал всем и всюду. Я реял огромным треугольным флагом, невесть каким образом державшимся над площадью, взметнувшись выше башен, я горел рубинами на башнях, был смехом, песнями, толпой...

Вдруг началось... Прожекторы всколыхнули небо, раздался треск, воздух дрогнул, раскололся, и откуда-то из выси просыпались ракеты, за домами грохнуло, и с зубчатых стен Кремля, с карнизов зданий сорвались птицы и огромной стаей закружились над толпой. Птицы сновали над головами, кричали, а в небе снова и снова рвались ракеты, и навстречу им, казалось, неудержимо неслась земля, и повторялось одно, ставшее символом слово: «Мир! Мир! Мир!»

Когда разлетелись птицы, потухли последние ракеты и прожекторы, на миг наступила тишина — тишина будущих веков, которую передали по эстафете. Кто-то пронёс ту тишину от стен фашистского рейхстага по чужой земле, затем передал другому, передали женщине, она вручила её мне, а я донёс её до Красной площади, отдал Москве, людям страны, странам, всему миру.

Леонид Хаустов

СОЛНЦЕ ПОБЕДЫ

Помню Девятое мая
В том сорок пятом году.
Солнце Победы, сияя,
Встало у нас на виду.

Шло оно в дальние дали,
В каждое глянув окно,
В каждой солдатской медали
Жарко сверкнуло оно.

Что же оно озарило?
Рваные раны земли,
Братские наши могилы,
Горе у каждой семьи.

Скорбную вдовью улыбку,
Радость нахлынувших слёз
Да обгоревшую зыбку
В хате у белых берёз.

 

Вольт Суслов

ПОБЕДНЫЙ 45-Й ГОД

Мелькают дни, проходят годы,
Спешит история вперёд,
Но вечен в памяти народа
Победный 45-й год.

За ним стоят бои, атаки,
Пожаров дым пороховой,
Гремят стальной бронёю танки,
Несётся бомб протяжный вой...

Враги под Тулой... Под Москвою...
Всё ближе всполохи огня...
Вставала вся Отчизна к бою,
Москву сердцами заслоня.

Столицу Родины великой
Мы отстояли в грозный час,
И от фашистского «блицкрига»
Лишь только хрип в снегах угас.

На все века запомнят люди
Отвагу доблестных бойцов,
Под Ленинградом гром орудий
И Сталинградское кольцо.

Мы твёрдо помним всё, что было:
Пощады не было врагу!
Его громили в лоб и с тыла
И гнули в Курскую дугу.

Уже какой там «дранг нах Остен»,
Когда бегом из наших мест
Спешат непрошеные гости,
Осуществляя «драп нах Вест»!..

Великой Армии солдатам
Всех наступающих фронтов
Несла Европа в сорок пятом
Цветы со всех своих садов.

Мы шли к Берлину шаг за шагом,
За годом год, сквозь гром атак,
И над поверженным рейхстагом
Мы водрузили алый флаг.

Ручьи звенели: «Мир! Свобода!»
Был чистым-чистым неба свод.
...Таким запомнили народы
Победный 45-й год.

 

Василий Фетисов

ТАНК В ПОЛЕ

Над танком — небо голубое.
Под ним — гранитный пьедестал.
В войну тут было поле боя.
Железный град в броню хлестал.

Горела рожь. Был день атак.
Шли в бой разгневанные люди.
Их вёл в атаку этот танк,
Взяв на себя огонь орудий.

 

Вадим Дробиз

МОЙ ДЕД

Давно окончилась война,
Победе много лет,
В огне была моя страна,
На фронте был мой дед.

С тех пор у деда седина,
Он в мае каждый год,
Надев на китель ордена,
С друзьями встречи ждёт.

И мы у Вечного огня
В молчании стоим.
За мир, зелёная земля,
Скажи спасибо им!

 

Борис Никольский

УРОКИ ГЕОГРАФИИ

 

В детстве я очень любил разглядывать географические карты. Было в них нечто манящее, притягательное, поражающее моё мальчишеское воображение. Казалось удивительным, почти непостижимым то, что эти глянцевитые, разноцветные листы обычной бумаги сумели вобрать в себя весь мир с его континентами и морями, с его реками и возвышенностями, лесами и пустынями, с гигантскими городами и маленькими островками, затерявшимися в океане. Какой огромной, какой замечательной представлялась наша земля, когда одну за другой я перелистывал карты географического атласа!

Я всматривался в извилистые ниточки железных дорог, в морские пути, ведущие к портовым городам с неизменно звучными названиями, и ветер далёких путешествий и открытий, казалось, начинал шелестеть над листами атласа.

Но среди всего этого разнообразия и разноцветья географических карт была одна, в которую я вглядывался с особой гордостью и особым волнением — карта моей родины.

Эта карта была живой. Она оживала, когда в нашу квартиру почта приносила письма со штемпелями далёких городов, когда по радио звучал голос диктора, рассказывающего о стройках, когда в наш дом приходили люди, побывавшие в разных городах... Я отыскивал названия на карте, и географические обозначения вдруг переставали быть только географическими обозначениями. Это и были мои самые первые уроки географии.

Никогда не забуду карту Европы, висевшую на стене в нашей комнате в 1944 году. От севера к югу извилистой цепочкой тянулись по ней булавки с маленькими флажками. Так мы отмечали на карте линию фронта. Помню, с каким радостным ликованием, с каким торжеством мы передвигали эти флажки сначала всё ближе к границам нашей страны, потом — всё ближе к Берлину. Как прекрасно, как возвышенно звучали тогда названия городов, освобождаемых нашей армией! Что там учебники географии! — никогда ни один урок, ни одно домашнее задание мы не твердили, не повторяли так, как эти названия! Мне кажется, до сих пор я помню эти названия наизусть.

Недавно, разбирая свои старые бумаги, я отыскал эту уже обветшавшую, потрепанную на сгибах, насквозь исколотую булавками карту. Я держал её в руках, как самую дорогую реликвию, и снова испытывал то же самое волнение, которое испытывал тогда, в дни войны... Тогда, в 1944 году, передвигая по карте маленькие флажки, мы верили, что эта война, принесшая столько горя, столько смертей и разрушений, будет последней в истории человечества, что мир навсегда воцарится на нашей земле...

Теперь мы знаем, что путь к миру оказался не таким простым и легким, как нам представлялось тогда. Сколько раз за прошедшие годы мы с тревогой вглядывались в карту мира, в те страны и города, где вспыхивал жестокий огонь войны! Этот огонь начинал полыхать повсюду, куда протягивались алчные руки тех, для кого все географические карты мира — это лишь карты театра военных действий...

...Уроки географии, если под ними понимать постижение нашей Родины, постижение нашей планеты, не кончаются вместе со школьной программой. Они продолжаются всю жизнь.

Я люблю отмечать на карте города и страны, в которых мне посчастливилось побывать. Таких городов и таких стран немало. Но когда теперь, оглядываясь назад, перебирая в памяти свои поездки, я пытаюсь выделить самое главное, основное, самое важное, я вспоминаю не прекрасные музеи и не величественные соборы, не поражающие воображение небоскребы и не застывшие на площадях памятники, я вспоминаю людей — тех, кого объединяет, кого роднит одна мысль, одна воля, одно стремление — стремление к миру. И ненависть к войне.

В детстве, когда я разглядывал карту мира, когда с любопытством прикасался к глобусу, я даже в самых фантастических мечтах не мог представить себе, не мог вообразить, что пройдет время, и мы с помощью наших космонавтов сумеем взглянуть на нашу Землю с космической орбиты.

Теперь мы знаем, какой прекрасной и какой беззащитно доверчивой выглядит наша Земля оттуда, сверху... И оттого мы говорим сегодня: наш долг, долг всех людей на планете Земля, всемерно беречь и хранить её, беречь и хранить её моря и леса, её города и хлебные нивы, её горы и реки — всю её неповторимую красоту и богатство... Чтобы никогда и никому ни на одной карте мира больше не приходилось отмечать линию фронта, проходящую через сожжённые города и села. Во имя этого мы живём и работаем.


Добавить комментарий

You cannot add a banned link


Защитный код
Обновить