Что почитать?

Маскарад

 

«Гусар мой по городу рыщет, и я рада, что он любит по балам ездить: мальчик молоденький, в хорошей компании и научится хорошему», — писала бабушка пензенской приятельнице.

Вздохнула на мгновение, поправила очки. Пенза... Улицы степенно переваливают с холма на холм: за каждым забором зеленеют сады. Тихо, уютно. Недаром и Михайла Михайлович Сперанский, опальный губернатор, говаривал в добрую минуту, когда не чувствовал себя печально в окружении людей не равных ему по уму, что в Петербурге служат, а в Пензе живут в своё удовольствие.

Елизавета Алексеевна скучала по родным местам. Однако знала про себя, что для пользы Миши не только в Петербург, а и на край света поскакала бы, хоть к магометанскому султану, хоть к диким в Америку. Корила себя втихомолку, нет ничего хуже пристрастной любви! Но и извиняла тотчас: один свет очей, единое блаженство у неё в жизни...

Кончался 1834 год. В Тарханах сугробы по пояс, а петербургские проспекты подметает сырая позёмка. Мишенька уже три недели как корнет. Сторговала ему скакуна серого в яблоках, как заведено в их лейб-гвардии гусарском полку. Серебряные шпоры заказала лучшему мастеру, чтоб с особенным звоном. Слава богу, становится, как все. Шалит, кутит — бабушка только рада, слова не скажет в упрек. Летом можно тронуться в Тарханы со спокойной душой, заняться хозяйством. Денег теперь только припасай! Внук Столыпиных никому не должен уступать в щедрости и блеске. Наняла ему квартиру в Царском Селе, вблизи казарм, пополам с племянником Алексеем Григорьевичем, тот девятью годами старше Миши, штабс-капитан. И присмотрит и наставит по-родственному. Скоро к ним присоединится третий Столыпин, сын покойного братца Аркадия, Алексей Аркадьевич. Мишенька еще в юнкерской школе прозвал его Монго, по кличке ньюфаундлендской собаки, которая мешала учениям, хватая лошадей за хвост. Грех простительный по Мишиному легкомыслию! Монго помладше, ещё не произведен в офицеры, но в свете имеет успех: красив, воспитан. Нет в нём досадной порывистости внука, его внезапного простосердечия. Ну, да, авось обтешится Миша среди добрых людей!

Бабушка была полна радужных надежд.

На костюмированном вечере в доме богача Энгельгардта, что на Невском проспекте, случилось происшествие: некая дама, скрыв себя маской, подарила маскарадному знакомцу браслет и была узнана по этой вещице!

У Энгельгардтов веселились всякую неделю, а на святках и масленой ежевечерне. В роскошно обставленных залах с бронзовыми люстрами, на мраморных лестницах и по яркому паркету скользили гости в «капуцинских» плащах. Цена входного билета по пяти рублей собирала публику довольно разношерстную. Все говорили друг другу «ты». Даже когда появлялся царь, было принято делать вид, что под маской он не узнан. Как и его дочери Мария и Ольга, одетые в розовое и голубое домино.

Лермонтов знал нравы маскарада. И он иногда толкался в разгорячённой толпе: «Ты кого-то ждешь? Не меня ли?» «Как тебя зовут, маска?» «Угадай сам».

Бабушке казалось, что внук упивался развлечениями (в двадцать один-то год!), а он, не понятый ею ни в чем и никогда, на канве обычной сплетни гостиных уже вышивал трагический узор. В свете зло всегда побеждает добро, и самому мощному уму нет выхода из роковых заблуждений. Героя звали Арбениным. Другие имена — Штраль, Звездич, Шприх — он взял из модных тогда повестей. Лермонтов никогда не чурался готовых находок, что из того, что об этом говорил уже другой? Лишь бы сказал хорошо. В нем жила неосознанная гордость большого таланта: он не заботился о внешней оригинальности. Он добивался одного: предельной выразительности собственной мысли.

Лермонтов набрасывал драматические сцены где придётся: в караульном помещении казармы, за шахматной доской между двумя ходами, даже пируя с однополчанами под цыганский хор!

— Мишель, — окликнул Раевский, поглядывая на друга испытующе. Он перебелял рукопись «Маскарада» и вдруг отбросил перо, поражённый внезапной мыслью.— Разве тебе решительно не по сердцу твой Арбенин?

— Почему же? Люблю его, как самого себя. Иногда мне кажется, что это и есть я сам, только в какой-то другой жизни.

— Но тогда... я не понимаю! Он же шулер?

— Конечно,— спокойно отозвался Лермонтов.— А что тебя удивляет?

— Именно это, чёрт побери! Зачем понадобилось делать героя, своего двойника, как ты говоришь, карточным мошенником?

— А кем он ещё может быть в нашем обществе? Разве в свете процветает честность? Благородный человек не имеет ни малейшего шанса на успех. Впрочем, я не изобрёл ничего нового. Многие люди общества начинали сходно. Ты считаешь Карамзина почтенным человеком?

— Разумеется.— В голосе Раевского чувствовалась озадаченность.

— Представь, отец многотомной российской истории в молодости несколько лет кормился карточной игрой.

— Ты, что же, с него списал Арбенина?

— Нет. Совпало. А про Карамзина узнал недавно, из пересудов в бабушкиной гостиной.

— Не важно, с чего человек начал, — буркнул Раевский. — Важно, к чему он пришёл.

Но Лермонтов мысленно уже погрузился в мир своих героев. Нина погибла, а ему было жаль Арбенина! Ни на кого из них он не смотрел уличающе. Уличать — немного подсматривать в щель: ага, вот ты каков на самом деле! Он не злорадствовал. Любое явление, как и любое лицо, представлялось ему крупным, достойным уважительного открытого чувства: ненависти, презрения, отчаяния. Его любовь к людям выражалась в печали. Никогда — в радости.

На раннюю пасху, в апреле, над Петербургом пронёсся буран. Свирепо затрещал мороз. Бездомные погибали на улицах.

Основательно прозябнув в открытых санях, несмотря на медвежью полость, Лермонтов только что прикатил на Садовую из Царского Села с суточного дежурства и теперь, сидя с Раевским за шахматной доской, дожидался ужина.

Слуга топил печи. Гудящее пламя — то же колдовство, прообраз человеческой жизни: чем яростнее полыхает, тем короче срок.

Пламя трещит, струится синими и жёлтыми язычками. Зима на исходе, а снег такой густой, прямой и плотный, словно это белый дождь. И, как от дождя, шуршание по стеклам. Город почти не виден. Покров милосердия. Лишь чёрные галки на крестах и воротах.

— Так ты ждёшь бунта, Слава? — спросил вдруг Мишель спокойно-сомневающимся тоном.

— Нет, не бунта, а революцию,— отозвался Раевский.— Сенатская площадь — вот высокий образец благородства!

Мишель молчал. Что мешало ему, как почти всегда, следовать за Святославом с одинаковым пылом? Возможно, запавшие в память, слышанные от кого-то скептические слова Грибоедова: «Сто прапорщиков хотят изменить порядок вещей».

— Слава, — сказал после колебания, тихо, но настойчиво, принуждая себя не отводить глаз, хотя ему было бы больно видеть растерянность или смятение друга, единственного своего товарища не по крови, не по обстоятельствам, а по душе.— Как ты можешь не бояться революции, если всё семейство твоего прадеда убито пугачёвцами, а бабушку, несмышленым ребенком, уберёг лишь случай?

Вот он и высказал это. То, что держал на сердце, да всё не осмеливался выговорить вслух.

Раевский не изменился в лице, даже не смутился. Ответил тотчас, словно давно продуманное:

— Раболепство и покорность в человеке надобно презирать. Но когда они становятся чертами народа, на это надлежит взглянуть проницательно и со стороны, как смотрит отдаленный во времени летописец. Русскому мужику поют уже над колыбелью, чтоб боялся сильного, кланялся пониже: сила, мол, соломинку ломит. Страшная философия, Мишель! В Тарханах, например, кликни посреди деревни: добра вам хочу, люди! Не поверят, засмеют, вязать примутся. Ненавидят у нас смутьянов.

— За что же?

— За то, что те храбрее, что совестно перед ними. Так лучше вовсе не слушать, спокойнее выдать на расправу...

— Ты не про то, Слава.

— Про то. Если вор Емелька взбаламутил совесть народную, пусть кроваво, пусть безжалостно, — за это ему поклон. Пример это, пойми, Миша. Начало пробуждения.

— Но твой дед?! Убиенный?

— Деду своему я внук. Народу — сын.

Лермонтов глубоко задумался.

— Прости за этот разговор.

— Давно его ждал. Сам до этого дошёл в своих размышлениях, и ты должен был дойти.

— А нам-то что делать, Слава?

— Бог весть. Ждать. Мне ходить в департамент, тебе служить в полку.

— Шутишь?

— Нимало. Я не знаю, вот и всё. Подойдёт случай, даст бог не струшу, найду своё место. А пока ведать не ведаю.

 

- Расскажите о дружбе Лермонтова со Святославом Раевским.

- Как была написана пьеса "Маскарад"?

 

Яндекс.Метрика